Чистый свет


...

 

Н. Овчарова


Чистый свет


Роман


Содержание

Книга первая Кукушкин лен

Повесть первая Зори над Шолдой 1 - 98

Повесть вторая Поперек судьбы 99 - 175

Повесть третья Тихий фронт 175 - 307

Повесть четвертая Земля под ногами 308 - 413

Повесть пятая Помню тебя 413 - 478



Судьба прежде всего - характер.


Георгию Тихоновичу Овчарову - мужу, другу, однополчанину.


… Ведь если существует на этой Земле высокая страсть, перед которой ничтожны и пушки, и города, и ураганы, то это - страсть женщины. Если существует на всем свете великая доброта, излучаемая вольно и бескорыстно, как поток дневного света, и не требующая ничего взамен, - это доброта женщины. Если и правда существует среди людей верность, не ведающая сомнений, не боящаяся ни дальних неуютных дорог, ни холода, ни сплетен, ни выжигающего огня одиночества, - это верность женщины. Ничто не устоит перед женщиной, ибо, не сдавшаяся ни перед какими бедами, она несет на своих руках жизнь.

Элигий Ставский, “Камыши”


Книга первая


Кукушкин лен

Когда зацветают сосны в бору, и лес полнится запахом свежей травы и фиалок, пронизан золотыми стрелами верб, и сон-трава клонит свои дымчатые лепестки в осевших, засыпанных бурыми иглами окопах, когда над сизым разливом озимых занимается нежное зарево берез - ко мне на побывку приходит юность. Она мужала в лесах, моя юность, в дыму походных костров и полутьме землянок, переправлялась через реки - свои и чужие, вдыхала свинцовую гарь взятых с бою городов. Она любила, верила, отчаивалась и прощала. Знала необратимую горечь потерь.

Нахлынув весенним густым настоем, она будоражит память, уносит сон, ведет в давно минувшее - и незабываемое.

Я иду за нею. Иду.


Повесть первая


Зори над Шолдой


Во поле березонька стояла…


Глава первая.


Только что Лена полола грядки, а Бешка-Диоген щипал под березами траву… Но вот она, вдоволь наплескавшись в Шолде, выбралась на берег, с которого грустно поглядывал на нее козел, взъерошила у Бешки шерсть между рогами, крикнула:

— А ну, Диогенчик, кто быстрей!

В глазах Бешки вспыхнули огоньки, он спружинил ноги, готовый ринуться с места в галоп. Ух, и помчалась Лена, ух, и затопотал вслед за нею Бешка, вот-вот подтолкнет сзади рогами! Задыхаясь от смеха, Лена выскочила на дорогу и попала прямо в объятия полного лысого человека, который, чтобы не упасть, крепко прижал ее к себе.

— Ой, извините, Василий Егорович, я не нарочно! Вы уже в город?

— В город, Леночка, ќќќќ- он все еще не отпускал ее, этот маленький толстый человек, пухлые пальцы его впились в голое под бретелькой сарафана плечо. - А ты выросла, похорошела, - он скользнул глазами по ее подбородку, груди. - Ну и ну!

Лена вырвалась, отскочила. А он, прищелкнув в воздухе пальцами, усмехнулся и пошел, приземистый, самодовольный, с плетеной корзиной, пристроенной за спиной. Лена слишком хорошо знала, отчего так тяжела корзина, которую он нес. Не находя от возмущения и обиды слов, она лишь проводила эту невозмутимую спину презрительным взглядом. Вот погоди, расскажу Татьяне Прокловне!

И вздохнула: разве об этом расскажешь! И как?


Стемнело так, что не различить букв. Сколько сейчас, двенадцать? Лена отложила книгу, завернувшись в простыню, села на подоконник.

Ребекка заточена в темнице, ее ждет костер. Найдется ли рыцарь, способный защитить прекрасную пленницу? Ведь Айвенго, единственный, на кого она может надеяться, ранен…

Не Ребекка в темнице - Лена. В длинном белом платье, хрупкая и мужественная, стоит у окна башни, с тоской и тревогой смотрит вдаль. Что там, туман ли бродит над лугом, или рыцарь едет на лунном коне? Темны его латы. Нахмурено чело. Не бряцают меч и щит. Лишь пика нацелена в небо.

И не пика это вовсе, самая обыкновенная ель. Хватит тебе выдумывать, Ленка!

Неслышно, неощутимо плывет белая июньская ночь. Все видно, как днем, только нечетко, будто сквозь сумеречную дымку. Сонно стынут над Шолдой лохматые ивы. Аллея из старых берез, что ведет к Яминову, - как древний таинственный грот. Заколдованными стражами спят среди лугов кусты вереска.

Ребекка будет спасена. Дождется ли рыцаря Лена? Странно: сидит на старом подоконнике старой школы девчонка, завернувшись в простыню, слушает ночь, мечтает. Сердце полнится счастливой болью, предвкушением чего-то чудесного, невероятного. Так было тысячи лет назад, так будет через тысячи лет. Белые ночи. Крик коростеля в дальнем кочкарнике. Девчонка у окна. На одном краю неба угасает вечерняя заря, на другом - проблески утренней.

“Заря притронулась к заре, заря зари касается…”

Стихи возникают сами собой, как вода в роднике. Не удержать их, не остановить. “Заря притронулась к заре. Заря зари касается. Чье сердце им дано согреть, чье счастье просыпается?”

Ах, счастье, что ты такое, как тебя отыскать?

От грядок внизу вкусно пахнет укропом… Невдалеке россыпью льдинок прозвенела гармошка. Девчата идут с гулянья. И Валентин, наверное, с ними.

Кусты сирени у забора дрогнули, под окном очутился Витька.

— Ты, Лен, чего не пошла на гулянку? - спросил он. - Сидишь, как привидение. С моста увидел, думал, поблазнило.

— Не ходи один, не будет блазнить.

— Как хочу, так и хожу! - независимо вздернул нос Витька. С детства у них повелось, чуть встретятся - спорить. Не из-за чего, по привычке. Вот и сейчас Витька стоит внизу, уперев в землю короткие ноги, коренастый, рыжий, веснушчатый. Мятые штаны, белая рубаха, растоптанные сандалии. Витька и Витька. Сколько помнит Лена, он всегда рядом. И голос у него все такой же, с петушиным заскоком:

— Я-то хожу, а тебя дома заперли!

— Просто книжка попалась интересная.

— Книжка! Уткнулась в свою книжку, а того не знаешь, что в эмтеэс нынче новый комбайн пригнали. Вот! И я помогал ножи регулировать. А еще в нашем березняке обабков полно, сам вчерась видел. Пойдем, как коров отгоним?

Рано еще подберезовикам, хвастает Витька…

— Не веришь? Хошь, Христом-богом поклянусь, сам себе на голову плюну? На руках дойду до моста?

— Не дойдешь до моста.

Не успела сказать, как Витькины растоптанные сандалии уже заболтались в воздухе. Сумасшедший! До моста вон сколько, а он умрет, не отступит. Лена перегнулась через подоконник:

— Я верю, Вить, хватит, ты выспорил!

Не слышит. Ноги болтаются уже вдоль забора. Что делать, как остановить? Когда очень нужно, у Лены есть свой путь. Возле окна растет молоденькая гибкая черемуха, упираясь вершиной чуть ли не под крышу. Сбросив простыню, Лена взялась ладонями за упругий ствол, повисла на нем. Миг - и вот она, земля. Сколько раз Лена качалась с девчонками в лесу на черемухах, не счесть.

На улице прохладно, роса жжет босые ноги. Но пыль на дороге еще сохранила дневное тепло, по ней приятно идти. Витька почти у моста, Лена бегом догнала его:

— Ладно, Вить, не надо больше. Ну хватит, вредный ты человек! На гулянке весело было, Валька приходил с гармошкой?

Сопит Витька. Трудно переставляет короткопалые, в веснушках руки. Вот и мост наконец. Витька перевернулся, встал на ноги. Лицо красное от натуги, волосы упали на потный лоб. В желтоватых глазах досада и боль.

— Валька, Валька, подумаешь, не видали мы таких! Мало ли кто пиликает на гармошке! Я тебе говорю, есть грибы. Рожь-то пошла в колос? Пошла. Значит, и колосовики полезли. Ну, чего ты выскочила? Иди, читай свою книжку. Иди!

Сунув руки в карманы, он побрел через луг к своему хутору, загорланил, засвистел по-разбойничьи:

— Мы робята-ежики, у нас в кармане ножики!

Лена поковыряла теплую пыль ногой, облокотилась на перила моста. Серая и тихая, текла внизу Шолда. Кажется, не достанешь дна. А тут по колено. Не однажды они с Витькой ловили у моста решетами пескарей. Взмутят воду, пескари задыхаются, лезут наверх, только подставляй решето. Как-то поймали триста штук, чуть не подрались из-за них. Сначала Витька взял всех себе, потом отдал Лене. Было им тогда лет по девять, наверное. Смешно… Нет, Елена, вовсе тебе не смешно. Наоборот, грустно отчего-то. Витьку жаль, будто на самом деле обидела его. Еще год назад он дернул бы ее за волосы или ножку подставил. А теперь вон как гордо сказал: “Иди!”. И в ней что-то изменилось за последнее время, одолевают смутные чувства, мысли. Мир вокруг все такой же, но и не такой. Словно у нее пелена спала с глаз… Разве тронула бы Лену еще недавно выходка Василия Егоровича? Шутит и шутит. Посмеялась бы, да побежала дальше. А сейчас - до сих пор неприятно.

Ты-то на что рассердился, Витя? Чудак-человек!


Глава вторая.


И в дом у Лены своя дорога - окно на первом этаже. Перед уходом трудно ли отодвинуть задвижку? Приоткрыв раму, осторожно влезла, на цыпочках прошла через молчаливые классы, скользнула вверх по лестнице. Тихо спит школа. Пахнет стружками, свежей краской. Ремонт. Лето. Каникулы. А сколько тут шуму зимой!

Ее чуть знобило. Вздумала бродить ночью, по росе, в одном сарафане! Вытерла ноги ветошкой, легла, натянув одеяло до подбородка, закинув руки под голову. Снова светло. Можно читать дальше. Не хочется. Ночь стала еще таинственней, еще притягательней. Все молчит, притаилось. Гармошки уже не слышно. Только небо на востоке розовеет все шире, будто где-то очень далеко разгорается невидимая жаровня.

Молчат птицы. Не шелестят травы. Мир, затаив дыхание, ждет, когда встанет его властелин - ясное солнышко.

Все ярче пылает восток. Над зубчатой стеной леса показался золотисто-оранжевый диск. В небе сошлись алое и голубое.

Вот и легкие мамины шаги за дверью:

— Вставай, доченька, Зорьку пора гнать.

“Заря встает, и надо Зорьку гнать, и так прекрасно зоревое лето…” Витька пришел под окно, а Валька не пришел. И никогда не придет. Что она Вальке? Что ему рыцари? Витька… Лена представила его в латах и шлеме, с длинным копьем в коротких руках и рассмеялась.

Шолда - как голубое диковинное зеркало, ясное, ровное, серебристое. И жаль разбить, и не разбить нельзя. Черемуха, ты мне еще послужишь? Скользнув вниз по стволу, Лена пробежала мимо матовых от росы грядок, сбросила сарафан, метнулась в жгучую стынь речки. Отточенными стрелами прыгнули в глубину мальки.

— Бе-бе! - слышит Лена обиженный голос Бешки и, смеясь, бьет ладонями по воде. Прощай, белая ночь, прощайте, мечты и поэзия! Татьяна Прокловна идет поливать гряды, и ведра весело брякают в ее руках. Отец что-то внушает Ивану Ивановичу Зямину, тот слушает угрюмо, недоверчиво. Ох и батя у Тамарки, вечно всем недоволен! Счастье, что дома бывает редко, шабашит на стороне.

Мигом одевшись, Лена выпускает Зорьку, гонит ее к поскотине. Тоня, конечно, уже тут; сидит на огороже, в серых глазах ее радость и ожидание:

— Дочитала, Лен? Дальше-то что?

Лена, сняв жердину, загоняет Зорьку на луг, где пасутся хуторские коровы.

— Дальше? - сунув жердь на место, она усаживается рядом с Тоней. - А дальше - упрямый Седрик выгнал Айвенго за любовь к леди Ровене из дому.

— Вот люди! - хмурит белесые бровки Тоня. - И чего это, Лен, кто кого любит, родителям обязательно против? Маму за тятьку тоже не хотели выдавать.

— А они все равно поженились! И ты никого не послушаешь, как время придет, - Лена с удовольствием посматривает на Тоню, на ситцевый пестрый лоскут, которым та кокетливо повязала русые свои волосы. Малышня, пятиклашка, а форсит уже! Подарить бы Тоне ленту, да нет у Лены их, никакие ленты не держатся в ее коротко стриженных, мягких, как пух, волосах.

— Не, я на ветеринара пойду учиться, как Галинка, - мотнула косичками Тоня. - В колхозе вон телята часто болеют, у меня не болели бы никогда. Расскажи еще что-нибудь, Лен, а?

Тоне хоть сутки рассказывай, не надоест. А в лесу хорошо! Солнце, слизнув росу с травы, начало припекать не на шутку. Коровы наелись и теперь, лежа в тени, неторопливо жуют свою жвачку. Земля теплая-теплая… Лена, спрыгнув с забора, опрокинулась на спину. Какое счастье - экзамены позади! Небо - как свод огромной русской печи, по нему медленно плывут караваны облаков, белые, чуть подрумяненные солнцем. Солнце щекочет лучами лоб, щеки, и от его жаркой ласки тяжелеют веки, становится вязким язык.

— Спать хочешь? - словно сквозь вату, слышит Лена круглый говорок Тони. - Ты поспи, я так посижу. На платок, а то комары закусают. Что-то легкое, пахнущее солнцем и хлебом, прикасается к лицу Лены. Тонюшка, заботница ты моя… Звенит, звенит над ухом гибкий лесной колокольчик. “Твой тихий звон ушей моих достиг. Я родилась под ливнем из свинца. И люди, услыхав мой первый крик, услышали последний стон отца…” Кто нашептал эти слова, откуда они взялись, почему так четко прозвучали в бездонной, затопленной солнцем шири? Прозвучали, канули, пропали, ушли…

Хорошо засыпать на мягкой траве под шелест смешливых черемух. Еще лучше проснуться в тени, густой и душистой. Вон как высоко поднялось солнце, куда передвинулась тень! Проснуться свежей - будто искупалась в живой воде. Проснуться и увидеть, как мама не спеша доит Зорьку. Синее платье в белый горошек мягко оттеняет мамину шею. Над розовым ухом темнеют легкие завитки волос. Алюминиевое ведерко в ее руках пылает белым огнем. Чирк-чирк, прыгают, бьются пенистые струйки молока.

Мама совсем молодая. У нее круглые локти, певучий голос, в светлых глазах - сама доброта.

— Мама, давай я подою.

— Проснулась, доченька? Что же, иди.

Алюминиевое ведерко пылает уже перед Леной. Влажные соски податливо ходят под ее пальцами. Сладко пахнет пенистое парное молоко. Протяжно и довольно мычит освобожденная от тяжести в вымени Зорька. Мама раскладывает на салфетке теплые лепешки с творогом, достает глиняные кружки…

— Ешьте как следует, девочки. Обед будет поздно. Алексей Павлович ушел на сессию в сельсовет, - говорит мама. И оборачивается к Тоне: - Как Михаил Иванович себя чувствует? Лучше ему?

— Тяте-то? Лежит все. Меду бы, говорит, поел.

— Приду навестить, принесу. Алексей Павлович нарезал нынче свежих сот, - мама завязала в салфетку пустые кружки, взглянула на Лену. - Ты домой или тут побудешь?

— Домой. Помогу отнести молоко.

Лене нравится чувствовать себя сильнее маленькой хрупкой мамы. И мама с удовольствием подчиняется ее опеке.

— Ой, чуть не забыла! - всполошилась вдруг Тоня. - Как тетя Граня Герасикова приходила корову в обед доить, Бориска с ней прибегал, грибы тебе принес. Говорит, Витька велел.

— Витька?

— Подарок вполне рыцарский, - мама взяла у Тони кузовок, охнула: - Грибы-то до чего хороши! Первые в этом году. Славная будет жаренина!


Они идут по торфянистой тропе, одинаковые ростом, обе с короткой стрижкой - будто две подружки-одноклассницы. Тоня, облокотясь на изгородь, смотрит им вслед. Нос у нее с курносинкой, лупится от солнца - у всех сестер Самсоновых носы с курносинкой и волосы русые, как у тети Ени. Лишь Галинка смуглая, в отца… На Тоне выцветшее платьишко с заплатой на подоле. Перешло от Лиды, та вечно просиживает в школе свои платья. А Лиде они переходят от Галинки.

— Скучно тут Тоне, в лесу, - говорит Лена. - У людей каникулы, а она пасет.

— Что делать, Михаил Иванович год не встает с постели, едоков шестеро. Одной Ене прокормить не под силу.

— Колхоз пусть поможет.

— Помогает. Да в колхозе тоже не густо. Слышала ведь от папы: не везет с председателями. И город близко, туда народ идет на заработки.

— Купить бы Тоне платье.

— Где?

Действительно, где? Материю достать трудно, обувь тоже. В городе с хлебом и то перебои. И оборону надо крепить, враг не дремлет. Вон японцы напали у Халхин-Гола. Ну, им-то не поздоровится!

Шумит мир, а в Березовке тихо. Такое уж место, где ничего не случается. Война до этих краев никогда не доходила. И в революцию все обошлось спокойно, и после. Только в двадцать девятом году, когда в Березовке создавали колхоз и отчим приезжал сюда уполномоченным от уездного исполкома, в него кто-то стрелял по дороге, в лесу. Кто - не выяснили. Скорее всего, охотник, ненароком, их много тут бродит круглый год. А еще раньше, в двадцать третьем, кажется, году, сгорела коммуна. Тоже осталось неизвестным, сама загорелась или поджег кто.


Тропа пересекла картофельное поле, нырнула в душистые заросли клевера. Вот и кладбище, и просторная изба Зяминых возле него. На веревке сохнут рубахи, пять штук. Значит, зяминские ребятишки голяком рыщут по лесу: рубаха-то у каждого одна. Дверь в сени приперта палкой. Не боятся Зямины воров. Хоть и залезет вор, что возьмет? Драные шубы с полатей, закопченные зипуны? А вон и зяминская столетняя бабка копошится в огороде.

— Труд на пользу, бабушка! - мама почти кричит, потому что старуха порядком глуха. - Что это вы работаете в такую жару?

— Што не роботать, коли роботается! - невнятно шамкает в ответ бабка. - Как ляжу в постелю-то, кажная косточка ноет, кажное местечко болит. А роботать почну, куды што денется.

За белой кладбищенской стеной шумят высокие березы, бушует сирень. Поповский дом нежится в окружении диких вишен. Под ними, бросив на траву байковое одеяло, сладко спит Софья Семеновна Кучина, самая молодая учительница в Березовке. Лена, проходя, пощекотала ее веткой, но Софья Семеновна лишь повернулась на другой бок. Настоящая соня!

После жаркой тропы отрадна прохлада окружающих школу берез. Чудесно заглянуть в колодец, в котором у края воды, далеко внизу, еще сохранился лед. Лена, привязав веревку, опустила ведерко с молоком в студеную черную глубину - там не прокиснет.

— За хлебом надо сходить, - напомнила мама.

Лена пулей взлетела по лестнице за деньгами и сумкой, еще быстрей сбежала обратно. До Анциферова всего километр, можно идти не по дороге, а по тропе, мимо скотного двора. Валька работает молоковозом, сейчас дневная дойка…

— Голову прикрой, напечет! - крикнула вслед мама, но Лена уже миновала переброшенную через ручей лаву, и снова ей кивают березы, березы, березы. Не случайно и школу зовут Березовской, и сельсовет. По утрам, после дождя, Лена собирает грибы прямо под окнами. В березняке много земляники, вызревает прозрачная костяника. А в овсах, что тянутся по правую сторону дороги, раскрывает свои алые лепестки ночная красавица… Хорошо идти полевой дорогой и петь, о чем вздумается !

Вдруг Лена пригнулась: по дороге навстречу ей пылила телега, в ней сидел Валька Тимохин. Уже повез молоко в Движенку, на сепаратор. Заметил ее или нет?

Сивая лошадь брела, поматывая головой - будто этим можно спастись от оводов. Бидоны с молоком брякали в задке телеги. Валька, надвинув кепчонку на лоб, дремал. Худючий, в пыльной майке, босой. Не рыцарь, нет, даже не оруженосец. И от этого сонного парня она прячется за кустами!

Лена выпрямилась: кусты невысоки, с дороги хорошо виден идущий по тропе человек. Она не повернула головы, не бросила даже взгляда, когда телега прокатила мимо. Но вся напряглась в ожидании: позовет, окликнет?

Заглохли мягкие шлепки копыт, улеглось облачко пыли, поднятое колесами. Никто не окликнул, не позвал. Лена оглянулась. Валька все так же сонно покачивался, и так же сияли на бидонах солнечные зайчики.

Ей уже не хотелось идти в Анциферово, не хотелось сочинять песен. Все вокруг стало серым, бесцветным. Никогда прежде не приходило Лене в голову, что мир может потерять всю свою прелесть только оттого, что обожженный загаром белоголовый парень проехал мимо, не заметив ее.


Глава третья.


Вечереет. На балкон, к воскресному чаю, собрались гости: учителя, хуторские соседи. Все принаряжены, каждый на свой лад. Татьяна Прокловна в белой кофточке и темной юбке кажется еще тоньше и строже. На Софье Семеновне ярко-желтое платье в крупных воланах, сама сшила из сатина, вот молодец! Мама в батистовом платье, вышитом строчкой, рядом с Софьей Семеновной - будто лилия рядом с кувшинкой. Но обе до чего хороши! Суконный старомодный сарафан, тяжелый узел волос на затылке придают тете Гране особую статность и величавость. Она помогает маме накрыть на стол, ставит редиску в сметане, огурцы, мед, горячий рыбный пирог. Отец, в свежем полотняном костюме, торжественно внес исходящий паром самовар.

— А, именинник пожаловал! - чмокнул губами дядя Володя Герасиков и первым придвинулся к столу. - Больно закуска хороша, Алексей Палыч, без мерзавчика не обойтись. Ну-ка плесни, - он достал из кармана четвертинку водки, протянул отцу. - Щучек для пирога седни ловили?

— На зорьке. В серовском боготе. Брались.

Звякнули рюмки. На тарелках задымились куски пирога, с которого отец ловко снял верхнюю корку. Остро запахло печеной рыбой, луком, горячим тестом.

— Что в сельсовете порешили, будут отрезать усадьбы? - спросил дядя Володя.

— Съезд постановил, значит, будут. Вот и Зямин утром интересовался…

— У меня едоков сколь, и то страшусь урезки, а у Зяминых - полное застолье. Церковь-то как? Решили снести? - хитро глянул прищуренным левым глазом дядя Володя. Кто не знает, сразу не поймет, что глаз у дяди Володи незрячий, покалечило его в империалистическую.

— Тебе что, бабьих молитв стало жалко?

— Молитв не жалко, здание вот… Как ни говори, грешно рушить этакую красоту, - кивнул дядя Володя на церковь, пенно-белую на фоне густого заката. Зеленые округлые купола реяли, казалось, на недосягаемой высоте, ало просвечивали проемы колокольни. Неужели она, Лена, осмеливалась лазить туда с Витькой за грачиными яйцами?

— Клуба в колхозе нет путевого, людям отдохнуть негде, а ты про какую-то красоту…

Снова звякнули рюмки. Отодвинув чашку, Лена облокотилась на перила. С балкона, что прочно осел над парадным крыльцом, открывался широкий вид на три стороны. Справа тонуло в гуще старинного парка Яминово. Слева, за церковью, темнели леса. У дальней опушки виднелась между елями драночная крыша герасиковского хутора. На взгорье, за Шолдой, кучились избы Ковригина. Глядя на эту деревню, нельзя было не подивиться меткости народного глаза: холм и вправду, что ржаная коврига, на которой кто-то, балуясь, расставил игрушечные домики.

За столом - разнобой голосов.

— Ну что ж, дорогая Татьяна Прокловна, - смеется отец, - поздравляю! Говорил в районо, как окончит Василий Егорович курсы, направят к нам. Тогда честным пирком и за свадебку!

— Спасибо, Алексей Павлович. Какая уж свадебка, не молодые, - неохотно роняет Татьяна Прокловна. Блюдце с чаем дрожит в ее пальцах - у Татьяны Прокловны, самой твердохарактерной из учителей! Видно, вправду любит этого прилипалу…

— Уж так хороши плетеные кружева, так хороши! - всплескивает ладошками Софья Семеновна. - Люблю их, сама умею плести, но Ия Палина из Ковригина чудеса делает, такие принесла мне прошвы!

— Ия способная, жаль, училась мало, - негромко замечает мама. Она всегда говорит негромко, словно раздумывая, но так, что нельзя не поверить ей. Нельзя перебить.

— Зямин… - басит дядя Володя. - Два у нас дружка-коммунара, он да Тимохин, кузнец анциферовский. Зямин век за длинным рублем гонится, а голытьба-голытьбой. Евстигней Тимохин - мастер, денег невпроворот, швыряет абы куда. Велосипед Вальке купил! Гармошку! Характерный мужик. В коммуну записался первым, да такой тарарам устроил! Сжечь все грозился, если ему не предоставят тотчас царство правды и изобилия на земле.

— Может, он и сжег. С него станется.

— Да нет, не думаю. Но горяч! Намедни пастуха чуть до смерти не прибил железякой.

— Что деется, люди, что деется! - это уже тетя Граня вступила в мужской разговор. - Скот в артели бесхозный, мучают скотину, сами себя мучают. Будет когда порядок, Алексей Павлович?

— Будет. Фермы вот думают создавать, - голос отца звонок, задирист. - Людей нехватка. Люди нужны. Вы бы дояркой, Аграфена Филипповна, не тряхнете стариной?

— На своем вдовьем веку я и доила, и жала, и лен трепала, - гордо сказала тетя Граня. - Да отошло то времечко, мужняя жена теперь, хошь бы по дому управиться. Трое у меня мужиков-то… Овсы я люблю косить, - добавила она вдруг задумчиво. - Хороши нынче овсы. Потому - весна сырая была. Правду говорят, сей овес в грязь, будешь князь.

— Князь у нас по овсам Миша Самсонов. Специалист!

— Был князем, - постучал по рюмке ногтем дядя Володя. - Плох Миша, фронтовой мой дружок. Я глаз отдал за царево да богово, он - здоровье.

Все примолкли. На землю ложились сизые сумерки. В Ковригине резко и редко били в рельс. Десять ударов, десять часов вечера.

Взял гитару отец, тронул струны.

— Твою любимую, Оленька?

Мягко, тоскующе зазвучал напев. Мама уронила руки на колени, вздохнула глубоко, и полилась песня:

— Вот вспыхнуло утро, румянятся воды,

над озером быстрая чайка летит,

Ей много простора, ей много свободы,

луч солнца у чайки крыло серебрит.

Вдруг выстрел раздался…

Печальная песня о чайке, которую случайно подстрелил охотник. Лена смотрела, слушала, жадно вбирая в себя каждую черточку окружающего, каждую нотку. Все было знакомо, и в то же время так призрачно-неустойчиво…

Но вот мама тронула струны гитары, тихо зазвучало совсем уже из далека-далека:

Ты ни злата, ни жемчуга

мне не дари,

чистым светом души

дни мои озари.

Ни богатств, ни наград

у судьбы не проси.

Через тьму бытия

луч добра пронеси.

Звучало - и никогда больше не повторялось. Но уже не уходило из сердца, из памяти…

— Лен! - послышалось внизу робко.

Выглянула с балкона: у крыльца стоят Галинка и Лида Самсоновы, Тамарка Зямина.

— На гулянье пойдешь? - спросила Галинка.

— Сейчас. Мама, можно мне на гулянье? Девочки зовут.

— Иди, - чуть пригладила ее волосы мама. Мимолетная эта ласка полоснула Лену по сердцу. Мама соскучилась по ней за долгую зиму, десятилетка-то в городе. “Может, посидеть дома?” - подумала Лена. Но ведь тут друзья, маме с ними хорошо. А там, за рекой, уже подают голоса гармошки. К Движенке со всех сторон идет молодежь.

Лена стремглав сбежала по ступеням парадного крыльца, подхватила Галинку и Лиду, тряхнула упавшей на глаза челкой:

— Пошли!

Зовут, зовут гармошки. Далеко за рекой слышно: идут из Ковригина, идут из Анциферова, идут из Спирина. У всех одна мелодия, а выговор у каждой свой. Вон слышится залихватское: “Тир-тири-тири-тири! Тир-тири-тири-тири!” А вот кто-то выводит тоненько, жалобно: “Тири-тири-тири-ти, тири-тири-тири-ти”. Третья гармошка перезванивает хрусткими ледяными колокольчиками. Лену в жар бросило: Валька. Никто так не играет, как он.

Галинка и Лида в новых платьях, рукава фонариком, по подолу оборки.

— В кооперативе дали ситцу в обмен на яйца. Хороший? - кружится, раздувая подол, Галинка. - Тонюшке вот не хватило. Она как заревет: “Я тоже большая, и мне надо платье!” Тятя говорит: “Мать, ты мне яиц не вари, собери да сшей девке платье, вправду она у нас заневестилась”. Не коротко?

Куда там коротко! В деревне все носят платья до полноги, у одной Лены видны коленки. Одна она щеголяет в спортивках на босу ногу. Деревенские девушки обязательно надевают черные чулки, а поверх белые носки. Мода.

Тамарка Зямина пылит по дороге босиком. Не в пример Галинке и Лиде, у которых на ногах брезентовые тапочки, Тамарка несет в руках туфли, и не какие-нибудь, а на высоких стоптанных каблуках. Сестрины. Чулки в них засунуты не черные, а белые, вязаные ажуром с катушки - еще материно приданое. Пятки у этих ажурных чулков продраны так основательно, что Тамарка, надевая их, подворачивает каждый раз все дальше.

— Ой, девчонки, сколь я земляники на вырубке видела! - восторженно крутит неумело завитыми лохмами Тамарка.

— А чего ты там делала, на вырубке?

— Телят пасла. По наряду. С Енкой Деминым.

— Болеют, говорят, ваши телята.

— Что они, шальные, летом болеть? Вот весной, как народятся, это да. Не дело, девки, по нарядам за телятами ухаживать. Седни одна, завтра другая. Бают, теперича постоянные будут. Может, меня возьмут? Ой, девчонки, а мне Ананий-то, Енка Демин, письмо прислал! “В каждой строчке только точки, догадайся, мол, сама!” А я ему в ответ запятых понаставила. Пусть гадает!

— И мне Гриша прислал письмо. Такое придумал… - зябко повела плечами Галинка.

— Замуж ее зовет, - бухнула Лида. Не по возрасту толстая, флегматичная, она молчит-молчит, да как скажет - не обрадуешься.

— Правда зовет, Галинка?

— И то. Два года, говорит, вместе учились. Чего еще ждать?

— А мама что?

— Разве я насмелюсь сказать!

— Ты убегом, - советует Тамарка. - Твоя мать, небось, убежала, а ты хуже ее? Ой, чего мы зубы друг дружке заговариваем, а ну на перепевки!

И отчаянно высоким голосом запела:

Скажите дроле моему,

с тоски я умираю,

третий день девятый пуд

хлеба доедаю!

Тамарка - ровесница Лене, ей тоже шестнадцать лет, лицо у нее круглое, со скуластинкой, глаза - узкие щелочки. Задору в тех глазах! Сроду не унывает Тамарка. В школе училась шесть лет, а кончила всего четыре класса. Выдерет ее, бывало, за “неуды” мать, Тамарка лишь спину почешет и хохочет, как ни в чем не бывало.

Заражаясь ее весельем, Лена тоже голосит на пределе высоко:

Супостатка прибежала

из-за ягодиночки,

как сумела перейти

четыре ручеиночки?

— Их только две, ручеиночки-то, - фыркает Тамарка, намекая на Валькину зазнобу, Маню Фокину. Между Анциферовым, где живет Маня, и Валькиной Посадницей вправду два ручья.

— Лида, твоя очередь.

— Я - как Галинка.

— Вечно вы, Самсонихи, как Галинка, - передразнила Тамара. - Слышь, Галя, запевай.

— С неба звездочка упала, синяя скатилася, - начала нехотя Галинка и тут же оборвала частушку. - Что-то не поется мне, девочки. На гулянку не хотела идти, да мама прогнала: нечего, мол, смолоду в монашки записываться.

Печалью пахнуло от Галинкиных слов, и эта печаль будто остудила, приморозила песенную светлую ночь. Смутной серой лентой подкатывается под ноги дорога. Березы глухо шелестят на обочине. Далеко у реки недвижно горит огонь. Мальчишки, верно, в ночном жгут теплину.

Перед самой Движенкой Тамарка села в траву, обтерла руками ступни, надела, подвернув чуть не на четверть, чулки, потом туфли. Они ей жали, и Тамарка сразу закосолапила. Из длинного рукава платья она вытянула носовой платок.

— Я у сеструхи румян стащила. Мазаться станете?

— Выдумала еще!

Ничуть не огорченная, Тамарка набрала румян в ладошку, натерла губы, щеки, да так густо, будто вареной свеклой намазала. Лена прыснула:

— Зачем это тебе?

— Все мажутся, а я рыжая, что ль?

— Парней-то надо кому-нибудь пужать, - заметила Лида.

Тамарка дернула плечами, закричала озорную частушку. Пошли не по дороге, а прямо через овины, по тропе. Движенские избы, поставленные в два ряда вдоль реки, привычно смотрели друг другу в окна, прикрытые ветвями рябин и черемух. На речном берегу прикорнули черные баньки, у каждого хозяина своя. Выше их темнели над гумнами овины. В избах ни огонька, наморились люди за неделю. Только молодежи неймется, со всех концов собрались сюда парни и девушки. Даже из Непотягова пришли, а это свет неближний, десять верст.

Кипит, волнуется улица. Парни - рослые, крепкие, как на подбор, ходят ватагой. Из каждой деревни своя ватага, и у каждой свой гармонист. Вон и Валька, вьющиеся светлые, будто спелый овес, волосы разметались по лбу, на макушке сбитая набок кепчонка, гармонь так и ходит в Валькиных жилистых руках. Дружки его выкрикивают:

— Мы молодчики отчаянные, спуску не дадим!

Йэ-эх!..

За Валькиной ватагой идет со своими товарками - взявшись цепочкой под руки - Маня Фокина. Низенькая, курбастая, цветное платье до половины сильных мускулистых икр. Дояркой работает на скотном, всегда рядом с Валькой.

Посреди дороги, у бревен, пляска. Тамарка потянула подруг туда, ее медом не корми, а дай поплясать на стоптанных сестриных каблуках. Рот у Тамарки почти черный от румян, брови наведены до висков. Чудачка!

Не успела Тамарка ступить в круг, как ее заметила старшая сестра Зина:

— Сотри сейчас же, бесстыдница, я вот маме скажу!

Зина только грозит, а вообще-то она любит Тамарку и во всем ей потакает, хотя они от разных матерей. Зине уже двадцать восемь, на гулянку она ходит больше по привычке. Все ее ровесницы давно замужем. Зину отец не пустил: женихи, мол, негодящие, подожди путного. Да и малышни полон дом, матери в одни руки не обшить, не обмыть.

Раньше не отдал, теперь не сватают.

… Голосиста Валькина гармошка, никуда от нее не денешься. Хоть в край деревни уйди, ухом не услышишь, сердцем разберешь: “Гармонист, гармонист, горе кареглазое…” Вальке уже девятнадцать, Лена девчонка перед ним. Хоть бы глянул на нее. Да разве заметит! И в школе глядел мимо…

— Ой, ой! - ошалело толкает ее Тамарка. - Глядит!

Правда, смотрит. Странно-странно. И удаль в глазах, и тревога. Словно что-то высмотреть хочет, что-то понять. Как тоскует, как плачет в его руках тальянка! “Гармонист, гармонист, ты играешь на беду, за тобою на край света я безбоязно пойду…” Стынут на губах Лены знакомые слова частушек, а в голове другое, высокое, крылатое: “Гармонь, гармонь, родимая сторонка, поэзия российских деревень!” Лена и Валька играли когда-то главные роли в постановке этой жаровской поэмы. Их потом долго дразнили женихом и невестой. Не тогда ли он задел ее сердце своей диковатостью, отчужденностью, скрытой болью какой-то?

Развиднелось. Тихое и теплое, занимается утро. Еще не рассвело, только чуть наметилась полоска рассвета, но уже сникает гулянка. Пляска у бревен затихла. Ребята по-прежнему бродят ватагами, да разве это ватаги? Ватажки. Впереди одной шествует Витька Герасиков, а прежде он плелся в хвосте у взрослых парней и не пел, а только подкрикивал.

То один, то другой парень разнимают девичьи цепочки, и вот уже перегораживают темно-пестрые цепи всю улицу почти поперек. Смотришь, уже и гармонист в цепи, и цепь начала распадаться, от нее то и дело отделяются пары. Кто бороздит ногами дорожную пыль, а кто усаживается на ближнем крылечке.

Валька еще с ребятами, все еще слышна его гармошка. Маня Фокина с одной-единственной оставшейся подругой неотступно следует за ним. Лена поет, перешучивается с девчонками, на Вальку глазом не ведет, но каждая жилка в ней напряжена: что же ты один, гармонист? Пора, давно уже пора тебе к Мане.

И вдруг… Сколько вечеров ждала этого Лена, сама себе не признаваясь, что ждет. Ждала и надеяться не смела. Твердая рука взяла ее сзади за локоть, раздался Валькин насмешливый голос:

— Разрешите?

Галинка покорно отняла свою руку. Цепко, по-ястребиному впились Валькины пальцы в локоть Лены. Он и Галинку подцепил, и та пошла от испуга и неожиданности бочком. Вот он как? Смело! Лена сильным рывком освободилась от Вальки:

— Пошли, Тамара!

— Зазнаешься, сероглазая? - ехидно усмехнулся Валька. - Уй, какая сердитая, была бы парнем, побила бы! А чего, вот ты и парень! - сдернул со своей головы кепку, надвинул на глаза Лены. Она сорвала кепку, бросила в пыль и еще ногой притопнула, такое взяло зло.

— Может, подымешь? - негромко спросил Валька.

Лена не ответила. Она и сама не знала, почему все так вышло. Обидна была Валькина грубая хватка, как у того… Лохова. Не так все, не то!

Она бежала без оглядки; Галинка и Лида отстали, Тамара еле поспевала за ней, ковыляя на кривых каблучках. “Погоди, Лен, - уговаривала она. - Чего бежать-то? Никто за нами не гонится, погоди”.

… Ты не погонишься за мной, Валя, знаю. Но ведь и я не погонюсь. Не хочу быть покорной, не хочу быть для Мани супостаткой. Или ты просто решил посмеяться над нами обеими?

На крыльце школы сидела мама. Никогда прежде не ждала она Лену. Что-то случилось.

— Все бегаешь, - сказала мама тихо. - Бегай, пока бегается, - и, помолчав, добавила: - Дядя Миша Самсонов умер. Я уже была у них. Сейчас там папа и Владимир Петрович.

Лена рванулась, похолодев.

— Ты куда?

— Галинка, к ней…

— Пока не надо, доченька, посидим здесь.

За крышами сараев алела заря. Проснувшиеся березы радостно тянули к солнцу набрякшие от росы ветки. В мире ничего не изменилось, совсем ничего.

Идут еще Галинка и Лида, или уже пришли, узнали?

— От Нины Авивовны телеграмма. Едет, - уронила мама.

— Нина Авивовна? Правда?

— Горе-то какое у Ени…

Лена сидела, склонив голову, в задумчивости подперев ее ладонями. Что-то кончилось навсегда с этой печальной зарей. Что-то исчезло, растаяло. “Все еще будет в жизни: горе, любовь и счастье. Но розовой радости детства не будет уже никогда…”

Она взглянула: чистый тихий свет лучился в глазах мамы. Такой же чистый и тихий, как окружающий мир. Свет печали и счастья. Свет пронизанных солнцем берез.


Глава четвертая.


Склонитесь ниже, березы. Я расскажу вам о человеке. Он родился в бедности, провел жизнь в труде. Он не совершал подвигов, он пахал землю, жал, молотил и сеял. Он был тихий и смирный, но любовь свою сумел отстоять. Он ходил в полинялых рубахах, в будни ел картошку с квасом, ржаной хлеб, молоко. По праздникам в его доме пекли пироги, и гостям хватало угощения и браги. Люди шли к нему за сочувствием и советом, до последнего дня - шли…

А теперь он лежит под вами, недвижимый и равнодушный. Никто ему больше не нужен. Никто и ничто.

Немного народу на похоронах. Кое-кто из правления колхоза, хуторяне, учителя. Распоряжается всем дядя Володя, обыденно и деловито. Лишь прищур левого глаза у него непривычно хмур. Что-то говорит над гробом отец, но Лена не слышит. Она видит скорбные лица людей; в ушах у нее стоит ровный, несмолкаемый гул. Окружающий мир отпевает дядю Мишу. Звенят, стрекочут на лугу кузнечики. Грустно шумят листья старых берез. Шелестит теплый ветер в кустах сирени. Впервые горе так близко коснулось Лены, ведь она была у Самсоновых как своя. Сколько раз, накатавшись до одури с ледяной горки, засыпала она рядом с девочками на жарких полатях. Дядя Миша надевал тулуп и шел в школу, сказать маме, что Лена ночует у них, пусть не тревожатся…

Закрыли крышкой спокойное лицо дяди Миши. Простучал молоток, на вышитых полотенцах гроб опустили в могилу, забросали землей. Упала грудью на свежий холм тетя Еня. В голос заплакали Тоня и Лида, держа за руки младшую, Алевтинку. Лишь Галя стоит возле могилы, незнакомо суровая и печальная. И зяминская бабка, пригнутая старостью чуть не к земле, все крестит, крестит могилу, допытываясь у Тамары:

— Ково хоронят-то, ково?

И вдруг, что-то поняв, никнет, пряча дрожащие руки под фартук.

Люди уже расходятся с кладбища, а тетя Еня лежит, обняв руками сыпучую землю.

— Идти надо, Еня, - склонилась к ней мама. - Что поделаешь, дети у тебя. Надо идти.

— Ох, дети мои, детушки, - тетя Еня встала, опираясь на плечо мамы, горько качнула головой. - Беда-то какая, Ольга Митревна, еще понесла я от Миши-то, пятеро осталось сирот. А руки у меня только одни, одни у меня руки-то!

— Что ты говоришь, Еня, как же так…

— Так оно, Ольга Митревна, так оно, так!

Не плачет Галинка. Бледно и сурово ее лицо… Подойти бы к ней, пожалеть. Не смеет Лена подойти, не видит ее Галинка, не ждет ее жалости.

— Вот и похоронили мы первого председателя, - по рябому лицу Зяминой, матери Тамары, катятся слезы, она утирает их кончиком линялого платка, вздыхает: - Вместе коммуну-то начинали. Все, бывало, о людях заботился, о себе-то - ничего-ничегошеньки.

Кончились недолгие поминки. Все разошлись, лишь мама сидит, не решаясь оставить тетю Еню одну.

Галинка и Лена прижались друг к другу на крыльце. Лена крепко сжимает шершавую ладонь Галинки. Сначала ледяной была эта ладонь, словно неживая. Лена долго дышала на нее, грела в своих пальцах до тех пор, пока ощутила - отмякла, потеплела застывшая от горя Галинкина рука.

— А я и не знала, что твой папа был председателем первой коммуны…

— Он с гражданской пришел. Грамотный был… Выбрали. Мы тогда все в коммуну отдали, у мамы и сейчас книжка лежит коммунарская. Кто-то все добро попалил.

— Узнать бы, кто.

— Тогда не узнали, а теперь как? На Ию Палину думали. Семь лет ей было… Как пожар выбежали тушить, нашли ее без памяти во дворе, коробок со спичками в руках. Может, выходила во двор, обронила спичку в солому. Говорит, не помню, ударилась обо что-то.

Как все просто, отчаянно просто. Неприметная могила на заросшем травой кладбище, деревянная пирамидка со звездой. Короткая надпись: “Михаил Иванович Самсонов, 1896 - 1939 гг.” И только. А ведь за этими цифрами целая человеческая жизнь!

— Что же Грише теперь ответишь?

— Напишу, что тятя умер.

— А замуж?

— Не до замужа мне, Лена. Слышала ведь, что мама сказала.

Решила Галинка. Все решила. Когда только успела! Еще день назад Лена чувствовала себя сильнее, смелее ее, а сейчас…

Скрипнули в сенях половицы. Мама.

— Лена, пора. Совсем уже поздно. Галя, пойди к маме, посиди с ней. Ты старшая, ты теперь вместо отца.

— Я знаю, Ольга Дмитриевна.

Снова идут они рядом, будто две подруги - мама и Лена, как шли недавно. Но все не тогдашнее: и земля, и небо. Темно. Глухо. Знобко. Каково сейчас Галинке с тетей Еней, одним на опустелом-то хуторе!

Мама сутулится, словно на плечах у нее тяжкая ноша. Бледные губы сжаты, маленькие руки холодны.

— Мама, расскажи мне об отце.

— Что вдруг? Ты же знала дедушку, он крестьянин. Алексей Павлович был десятым в семье. Батрачил. Потом послали учиться…

— Расскажи о моем отце.

— О твоем? - голос мамы дрогнул. Ни удивления в нем, ни растерянности, одна только боль. Словно шла мама с этой затаенной болью и вот выпустила, выронила ее. - Давай посидим тут, на обочине. Что-то нехорошо мне.

— Устала, измучилась. Я обниму тебя. Теплей стало, да?

— Теплее, доченька.

Тихая стелется ночь. Чутко дремлют возле дороги кусты. Лишь шевельнет, тронет их сонный ночной ветер, они начинают шептаться тревожно, взволнованно. Шепот мамы, как шорох кустов под ветром, как голос из дальней дали, что, вдруг окрепнув, зазвучал молодо и свежо.

— Не забыть, как мы встретились… Я учительские курсы кончила, в Петрозаводске. Послали в Приозерье, есть у нас в Карелии такое село - кругом лес да болота, до ближней деревни тридцать верст, до уезда - семьдесят. Вся власть - священник да лавочник. Избрали Совет, но председатель поехал в уезд и пропал без следа. Избы советчиков сгорели в одну ночь. Скрывались тогда в наших лесах остатки какой-то банды…

Мама это говорит, или случилось с ней, с Леной? И это ей, а не маме, подбросили к школьному крыльцу записку: “Помене агитируй за голяцкую власть, учительша, не то укоротим язык вместе с головой”. Школа стоит на отшибе. И живет в ней молоденькая учительница одна. Днем ничего, а как ночь… Все в Лене сжималось от страха: ведь маму могли убить. Убить!.. И вдруг приехал новый учитель, невысокий, в очках, волосы стрижены под ежик. Не револьвер привез - скрипку, в дремучее-то село! Как он играл на скрипке! Охотник был, рыболов, самого глухого лесу - да и вообще ничего не боялся.

И никто не знал, до самого последнего момента, пока не повязали бандитскую шайку, никто не знал, даже мама, что простой и скромный учитель Дмитрий Васильевич Бодухин есть в то же время известный по всему краю чекист Глеб Яростнов.

— Значит, мама, я не Бодухина, Яростнова? - у Лены все горело в душе, она никак не могла остыть от маминого рассказа, словно вдруг завеса распахнулась перед ней, она заглянула назад в отгремевшие, уже ставшие легендарными годы… Так вот каким был ее отец! Вот какой была мама! - Подожди, я ведь слышала об отце на уроке. Нам рассказывали о ликвидации последней на севере банды. Операцию возглавлял Яростнов и погиб. Я еще удивилась, что произошло это в тот день, когда я родилась… Почему ты не сказала раньше?

— Ждала, когда спросишь сама.

— Ты должна была сказать. Я ведь не знала! И о дяде Мише - хотя столько была рядом. Не знать нельзя, мама, ты понимаешь? Я должна носить фамилию отца!

— Ты и носишь его фамилию. Твой отец гимназистом убежал на фронт, в пятнадцатом году. Чтобы родные не разыскали его, назвался Яростновым…


Нет, никогда не забудет Лена эту ночь, мамин взволнованный шепот и то, что огненной клятвой вспыхнуло в ее сердце:

— Мама, я всегда буду, как отец, как ты! Вот жаль, что я не успела в Испанию!

— Кто бы пустил туда тебя, глупышка?

— Пустили бы! Все войны прошли без меня.

— Хватит еще на твою долю войн, - мама зябко поежилась, приложила руку Лены к своей щеке. - Ты вылитый отец, Лена. Порывистость, ранимость, способность воспринимать чужую боль как свою… Он дал мне удивительно полное счастье.

— Так ты о нем вспоминала на крыльце? Да? О нем? Значит, Алексей Павлович…

— Алексея Павловича нам с тобой не в чем упрекнуть, - поднялась мама. - Пойдем, я что-то совсем застыла. Роса. И папа вот-вот вернется из города с Ниной Авивовной. Я просила ее привезти тебе туфли, у нас не достать.

Правда, отец почти сразу после похорон уехал встречать Нину Авивовну. И Лена скоро увидит ее!

— Она советует мне после десятилетки поступать в Ленинградский университет. Можно у нас в Вологде, в учительский. Тут легче, недобор. Как ты думаешь, мама?

— Решай сама, что тебе нужно - легче или трудней.

— Конечно, пойду в университет! Поступлю, вот увидишь! Нина Авивовна говорит, что Ленинград неповторим, а сама каждое лето приезжает к нам в Березовку!

— Родное место всегда к себе тянет. Ты ведь тоже дышать без Березовки не можешь. И я, хотя родилась не здесь.


Глава пятая.


Ложась спать, Лена рассыпала на подоконнике горсть ржаных крошек, и поутру воробьишки подняли такой гам, что разбудили бы мертвого. Чуть Лена шевельнулась, они веером прыснули с подоконника.

Выглянула в окно: ну да, рамы на первом этаже распахнуты. Нина Авивовна приехала! Сразу возникло ощущение праздничности, как бывает, когда ждешь, что вот-вот распустится черемуха, а она не распускается, и вдруг глянешь однажды - зацвела.

Уже шесть часов, мама успела подоить Зорьку, отогнать ее на поскотину. Теперь они с Марьей Ивановной Зяминой пекут пироги. Лену мама отправила поливать огород. Целых пять гряд с огурцами, луком, морковкой! На них нужно сто ведер воды, и ни на одно меньше.

Серебристый теплый дождь весело падает на огуречные плети, на кружевную ботву моркови. “Пей, морковь, расти, морковь, корни сладкие готовь!” Десяток морковных хвостиков Лена выдернула. Они еще тонкие и бледные, но славно хрустят на зубах. Татьяна Прокловна и Соня Кучина тоже поливают свои гряды.

— Василий Егорович не приходил? - спрашивает Соня.

— Нет. У него экзамены.

— Экзамены! - смеется Софья Семеновна. - И вы верите! Да они давно уже кончились, его экзамены, поди, и назначение получил!

Татьяна Прокловна молчит. Лена тоже не стала бы отвечать - любит уколоть в больное место эта Соня-рассоня! И что тут смешного? Два года ходит к Татьяне Прокловне Лохов, с которым она познакомилась на пароходе, когда ездила в Шуйск к родным. Он учится на курсах, в Вологде, каждый выходной - здесь. Татьяна Прокловна не знает, куда его посадить, чем угостить, уступает ему свою перину, а сама ночует на ларе, в общей кухне. Что ей нравится в этом Лохове? Масляный весь какой-то. Рассыпается в любезностях, а глаза, что буравчики, так тебя насквозь и сверлят. А уж перед отчимом вьется! Хотя папа и не очень-то жалует его.

Отчим… Лена знала, что Алексей Павлович не родной ей, но никогда прежде не задумывалась над этим. Он был единственным, он был ее отцом, никого другого она не могла бы представить. Она любила его и гордилась им. Тем, что он хорош собой, что умеет сразу быть и суровым и ласковым, что слово его - закон для окружающих. Мальчишки в школе все до одного подражали ему. Старались так же прямо ходить, развернув плечи, так же отбрасывали обеими ладонями падающие на лоб волосы и даже в разговоре перенимали его манеру круто обрывать слова.

Любит ли он ее, Лену?

Впервые задала она себе такой вопрос. Ведь так естественно, кажется, - ты любишь, и тебя любят. Лена помнила, как маленькая она тяжело болела, и папа целую ночь носил ее на руках.

Но и другое было. Как-то, в седьмом уже классе, Лена без спросу взяла с чердака школьные лыжи. Поехали на анциферовские горы всей хуторской компанией: Витька, еще мальчишки, Тамарка, Галя. На лыжах Тамарка ползла, как черепаха. Валенки на ней были отцовы, платок материн, рукавицы сестрины. А сопли… Пока их вытрет, лыжи упустит. Пока на лыжи станет, опять дуля под носом. С горы Тамарка скатилась вниз головой, а лыжи выскочили на дорогу. Мимо проезжали какие-то пьяные, забрали лыжи. Лена с версту, наверное, бежала вслед за санями, просила отдать. Увезли.

Так и не досчиталась школа одной пары лыж.

Тамарку тогда выпороли дома, а за что? Лену мама отругала. Отец не сказал ни слова, но чердак запер на замок.

Почему-то сейчас это вспомнилось. Тогда она все приняла как должное, а теперь… Родной отец, Глеб Яростнов, запер бы?


— Напиться дашь, сероглазая?

Лена очнулась. Вода из лейки вылилась, ноги в грязи, солнце печет голову. На мосту вяло машет хвостом Валькина сивка, в телеге кучей пустые бидоны. Сам Валька стоит у перил, смеется:

— Видать, сероглазая, у тебя зимой снегу не выпросишь.

— Я вовсе не сероглазая.

— Приходи вечером к Володиной роще, погляжу, какие у тебя глаза.

Лена молча вымыла ноги в реке, краем глаза посмотревшись на себя в воду: нос-луковка, стриженные под польку волосы, чуть припухшие губы… девчонка и девчонка. Никакой стати и красоты! Подхватив ведро и лейку, направилась к дому. С чего вдруг Валька поехал из Движенки мимо школы, полями ему ближе.

— Лёна, выходи вечером, слышишь? Как стемнеет, буду ждать. Правду тебе говорю.

Неужели это Валькин голос, такой умоляющий? Лена замедлила шаг. Как он сказал славно: Лёна. Ее никто еще так не называл. Почему-то сразу представились цветущие льны, синие их разливы вдоль темных лесных опушек.


Ну и утро, тянется целых сто лет! Лена и редиски нарвала, и огурцов, и за маслятами в сосновую рощу сбегала. Наконец мама сказала:

— Лена, зови Нину Авивовну чай пить.

Будто ветром снесло Лену по лестнице. Стукнула в дверь, не ожидая ответа, встала на пороге. Нина Авивовна всегда занимает один и тот же класс, где окна затенены сиренью. И сейчас парты сдвинуты к стене, у окна - стол, скамья; узкая кровать на пружинах. На партах, на полу, на подоконниках, испуская горьковатый запах, увядали ветки берез.

Нина Авивовна дремала, откинувшись на подушку. Едва сойдя с дрожек, она прежде всего окуналась в Шолду, потом шла на могилу матери, а оттуда в лес. С прогулок она приносит полные охапки цветов, трав, разбрасывает их по всему классу. Когда поспеют ягоды, класс насквозь пропахнет малиной и земляникой: хуторские ребятишки приносят уйму ягод, Нина Авивовна покупает у всех, насыпая землянику в тарелки и просто на газеты. И угощает всех, кто зайдет.

Что-то особое, непривычное привозит она с собой, дыхание какой-то иной жизни. Все в ней необычно: отчество, одежда, поступки. Даже профессия - Нина Авивовна преподает в институте языкознание. А какими чудесными пахнет от нее духами! За все лето солнце, цветы и ветер не могут перебить этот едва ощутимый, тревожный и радостный запах. Даже на кровать Нина Авивовна прилегла как-то особенно уютно, подложив под щеку узкую белую ладонь.

— Нина Авивовна, вы спите? Мама зовет вас чай пить.

— Леночка? - Нина Авивовна села на кровати, одной рукой придерживая блестящий, в ярких разводах халат, другой поправляя высоко взбитые пепельные волосы. - Здравствуй! Как ты повзрослела за год! Рассказывай, что у тебя нового, чем живешь.

— Березовкой. Дышу - не надышусь!

— Выходит, мы обе с тобой жадные. Я не ошиблась, выбирая тебе подарок.

— Туфли? Я знаю.

— Туфли - заказ. Подарок вот, возьми, - Нина Авивовна достала из чемодана небольшой томик в серой обложке.

“Сергей Есенин, стихи”, - прочла Елена. Она слышала о Есенине, и песни на его слова слышала. Но стихов читать не приходилось.

— Спасибо, Нина Авивовна, большое-большое! Так хорошо, что вы приехали! Мы с вами обо всем наговоримся, да? Идите скорей, пироги стынут. А я побегу, ладно?

— Беги, я не задержусь.

Крепко прижимая к груди книжку, Лена забралась на чердак стоявшего в глубине двора каретника. Там прохладно и есть сено. Главное, никто не помешает: летом сеновал пуст, лишь непутевая курица забредет порой сюда, чтобы снести в темном углу заветное яйцо.

Сев поближе к окну, Лена нетерпеливо раскрыла книжку. Есенин… Он, кажется, умер молодым. Вот он смотрит на нее с портрета, пристально и печально. Светлые волосы вьются на лбу совсем как у Вальки. “Не бродить, не мять в кустах багряных лебеды и не искать следа. Со снопом волос твоих овсяных отоснилась ты мне навсегда”.

У Лены перехватило дыхание. В сердце вошла и завладела им тихая музыка чарующих слов: “Зерна глаз твоих осыпались, завяли, имя тонкое растаяло, как звук, но остался в складках смятой шали запах меда от невинных рук”.


Глава шестая.


Истек, угас до предела насыщенный солнцем и зноем день. Лена что-то делала, что-то отвечала, когда спрашивали, но в душе ее жили только стихи. “Чтоб за все грехи мои тяжкие, за неверие в благодать положили меня в русской рубашке под иконами умирать…” Все это в ней, все это теперь ее, и никто у нее не может этого отнять. Никто. Никогда.

Но близится вечер, и Валька, может быть, ждет ее возле Володиной рощи.

Идти или не идти?

Хутор Герасиковых недалеко, рукой подать. В самую глухую ночь не побоялась бы добежать до него Лена. А сейчас что-то боязно и тревожно. Роща клином входит между двумя хуторами, от нее видны оба.

Идти или не идти?

Хоть бы на гармошке догадался заиграть. Но нет, все тихо кругом. Не слышно гармошки.

Домашние пьют на балконе чай. И тетя Граня Герасикова тут, и Татьяна Прокловна… Лена выскочила из-за стола первой. Если идти, то не в спортивках же, как первокласснице!

— Мама, можно я примерю туфли?

— Ты уже их примеряла.

— Они тугие, надо разнашивать.

— Тугие? На номер больше? Но если очень хочется, надень. Побереги только, нынче осенью не в чем будет в школу пойти.

— Поберегу, не волнуйся.

Туфли попались очень красивые, черные, кожаные, ремешок застегивается на пуговку. А блестят как! Платье надо надеть светлое, маркизетовое. Идти не по дороге, а опушкой березняка. Если Вальки нет, никто не заметит, как она туда бегала.

Вот и канава, на краю которой они с мамой сидели прошлой ночью. Заветное место. С него начинается роща Герасиковых, которую называют Володиной. В их окне огонь - дядя Володя, наверное, колдует в своей аптеке. С тех пор, как у него от скоротечной чахотки умерла первая жена, ищет дядя Володя эликсир жизни. Галинкин хутор темен, будто нежилой. Днем Лена ходила к Самсоновым, но дом был заперт, окна завешены. Постучать она не осмелилась. Тони тоже не было на поскотине, коров пасла тетя Граня Герасикова. Сказала, ушли в скит, какую-то бабку навещать.


… Ждет Валька. Прилег на траву, опираясь на локоть, пиджак накинут на одно плечо. Белая рубаха почти слилась с рассеянным сумеречным светом. Лена приникла было к березе, но Валька сказал:

— Выходи, что таишься-то. Давно тебя вижу.

— Ты без гармошки?

— А без гармошки я для тебя не человек?

— Человек.

— Садись тогда, - Валька сбросил пиджак, ткнул в него кулаком. - Платье на тебе вон какое, зазеленишь…

Лена села на край пиджака, подальше от Вальки, пугаясь его лихорадочных недобрых глаз. Только бы не услышал, как смятенно стучит ее сердце. Молчит, крутит в пальцах травинку, усмехается чему-то. Чужой, вредный, милый-милый.

— Увидит тебя отец, выдерет крапивой. Не боишься?

— Боялась бы, не пришла.

— Ну, тогда… - Валька властно обнял ее, жарко задышал в лицо. - Тогда ладно, тогда в самый раз…

Лена осторожно разняла его руки.

— Не надо, Валя.

— А что надо?

— Не знаю.

Сердце уже не билось так суматошно, ей стало грустно, как будто пообещали очень доброе и обманули.

На бледном небе горела только одна звезда, словно кто-то бессонный зажег на небесном окошке свечу, и она светила ровно, неярко. Дремотно покачивали верхушками березы. Огонь у Герасиковых погас. Ночь.

Обхватив колени руками, Лена чуть слышно проговорила:

— “Мне бы только смотреть на тебя, видеть глаз златокарий омут…”

— Что, что, сероглазая? - вскинулся Валька.

— Не серые у меня глаза.

— Еще в школе разобрал, что зеленые. Чего ты там шепчешь, стихи, что ли?

— Стихи.

— Ну, читай, коли так.

— “Заметался пожар голубой, позабылись родимые дали, первый раз я запел про любовь, в первый раз зарекаюсь скандалить”.

— А я не зарекаюсь!

— Ты слушай, слушай…

Литыми каплями падали в серую ночь слова. Молчали кусты, не шелохнулись травы. И Валька поник лохматой своей головой. Лена все читала и читала, удивляясь силе простых звуков, и предвестье чего-то большого и светлого словно вставало вдали.

Истаяла в небе звезда. Предрассветным шепотом дрогнули листья. Неуверенно и глухо спросил Валька:

— За руку-то хоть можно тебя подержать?

И такова уж, видно, была власть этого парня над Леной, что она покорно ответила:

— За руку можно.

У Вальки рука твердая, горячая, в бугорках мозолей. Тепло ее надежно, как сама земля, и никаких тут не надо слов. Лучше молчать, плечом к плечу, пальцы в пальцы; слушать ночь, тая в сердце удивительную мелодию. “Только б тонкой касаться руки и волос твоих, цветом в осень…”


— Скажи спасибо своим стихам, Лёна.

— Это не мои, Есенина.

— Все одно. Я ведь с плохим к тебе шел, в пыль думал втоптать, как ты мою кепку.

— Что же, топчи.

— Недолгое у меня зло, Лёна. И какое зло, коли во сне тебя вижу, в каждой песне слышу. Да вишь… трех верст нет от нашей деревни до школы, а не перейти их мне, может, всю жизнь.

— Почему? Из-за Мани?

— Маня - вот, - положил Валька ладонь на землю. - Всегда возле. А ты, как вон то облако, без крыл не догонишь. А крылья мои срезаны. Семилетки и то нет.

— Учиться не поздно, Валя.

— За парту, што ль, сядешь на двадцатом-то году! Да разве только в ученье дело! Разные мы с тобой. Во всем разные. Думаешь, раньше не подошел бы, кабы не чуял - не по себе дерево рублю? Уехать бы мне, Лёна, отсюда, а вот не могу родную околицу бросить. И батю оставить не могу, сама знаешь, какой он шурухменный. Прежде мамоньку слушал, теперь я один над ним власть имею.

— Говорят, он чуть пастуха не убил железякой.

— Где ему убить, замах крутой, а удар хлипкий - как до человека коснется. Вроде моего. Я ведь тоже своего батьки сын, - невесело усмехнулся Валька. - Пастух корову соседскую так стебанул палкой, сразу обезножела. Батя увидел, хвать шкворень, да на пастуха. Тот - деру, орет на всю деревню, хоть стой хоть падай. Пастух, дурной, через забор сиганул, рожу и плечо поцарапал.

— Тебе действительно так смешно?

— А что, плакать? Не тронул батя пастуха-то. У него вся забубенная славушка от ору идет. Лишь бы шуму да грому поболе наделать. Жениться меня заставляет, говорит, надоело без бабьего присмотру жить. Не женишься, мол, сам окручусь, приведу молодуху. С него станется…

Ночь плывет, как древний корабль. Приспущены паруса берез, безмолвны облака-весла.

— Мать у нас песенница была, забавница. На гармошке я - от нее. Больная уже, лежит, бывало, поет тихо-тихо. Так поет, что сердце переворачивается. Батя слушает, слушает, за голову схватится: “Что это за жизнь такая людская, Любаня, скажи мне? Сколь красоты на земле, а люди, что мураши, в суете да раздорах”. “А ты люби их, Евстюша, люби…”

— Ты и не доучился-то всего два месяца, Валя. Поговори с Алексеем Павловичем, чтобы разрешил сдать за семилетку.

— Пустое это дело. Думаешь, за хулиганство он меня из школы выгнал? - вскинул голову Валька. - Другое тут. Не может Алексей Павлович мне безвинной вины простить.

— Ты хочешь сказать, папа мстит тебе? Да он в жизни до этого не унизится!

— Больно ты знаешь своего папу! Мой хоть буян, так весь на виду, шумит, бурлит, паром выходит. Оттого, думаю, батя буйствует, что не может себя между кузней и конями поделить. Возле коней обмирает, и молот не может бросить.

— Так ведь это одно и то же, все равно кони…

— Выходит, то да не то.

— А что исключили, ты сам виноват. Сам!

— Ладно, пускай сам, если тебе от этого легче. А ты цыплаком не будь, Лёна, глаз не закрывай, когда ястреба увидишь. Поздно уже, домой тебе пора. И сидеть сыро, вредная сейчас роса. Пойдем, провожу.


Вот и лава видна из-за берез. Новые туфли поблекли от росы, забыла их поберечь Лена. Про все забыла, бродя с Валькой по росным лугам. Дорога к школе оказалась длинной, чуть не через Яминово шли они от Володиной рощи, крюк получился на две версты.

— Дальше не надо, Валя, я одна.

— Одна так одна.

Постояли, не разнимая рук. В редкой голубизне рассвета бестелесным призраком высилась над гущей берез церковь.

— Снесут ее скоро, слыхал?

— Сломать что, поставить попробуй.

— А меня один раз выгнали оттуда. Мы венчанье пошли смотреть, я в треухе была. Сторож принял меня за мальчишку и выгнал. Правда, смешно?

— Зеленая ты еще, иди.

Посмотрел, как на маленькую, ласково-ласково. Я ведь знала, Валя, что ты хороший, не такой, как думают о тебе.


Глава седьмая.


Шаги Лены прогремели по дощатому настилу лавы. Из полутьмы крыльца поднялась Татьяна Прокловна.

— Лена, ты?

Ждет его. Скрывает, прячется, а ждет! Лену жарким вихрем бросило к ней:

— Татьяна Прокловна, милая, вы только не сердитесь, только на меня не сердитесь! Я знаю, ждете его, ждете! Не надо, не любите его, он нехороший! Вы лучше его, в тысячу раз лучше, в сто тысяч раз! Вы же встретите другого, настоящего! Вы же сами учили - лучше ничего, чем пустышка!

Отступила в тень, тихо уронила Татьяна Прокловна:

— Будем считать, что ты меня убедила, Лена. А теперь беги спать. И, если уж честно, поверь, я здесь не из-за Василия Егоровича. Не спится что-то.

Дверь в школу не заперта, можно обойтись без лазейки. Лена тихонько шмыгнула по лестнице и в дверях коридора столкнулась с отцом. Это было так неожиданно, что она растерялась.

— Тебе тоже не спится, папа?

— Я уже выспался, третий час.

— А идешь куда?

— Запрягать Стрелку. Школе участок в лесу выделили, на дрова. Поеду смотреть.

— Возьми меня с собой, папа!

— Ладно. Маме скажи.

Вытерев и уложив в коробку туфли, Лена скользнула в комнату к маме. Теплые мамины руки обняли ее.

— Поезжайте. Пирога отрежь на кухне.


Учителя держали коз. Бешка-Диоген был ничейный, вернее, школьный. На ночь его привязывали к колышку где-либо поблизости. Тут он пасся, тут спал. Свернув от школы к поповскому дому, отец и Лена увидели такую картину: к крыльцу, выставив перед собой в виде щита пухлый ридикюль, прижималась Софья Семеновна. А перед ней, упершись в ридикюль рогами, топтался Бешка-Диоген.

— Пусти, Диогенчик, пусти, милый, - уговаривала Бешку Софья Семеновна. - Я устала, спать хочу. Пусти же, - услышав стук колес, она обернулась. - Алексей Павлович, отгоните хоть вы его. Вот противный!

— Спасибо, рассмеялся отец.

— Да не вас я, козла, - блеснула зубами Софья Семеновна. - Убить этого Бешку мало, с час, наверное, держит меня тут. Сдерут с тебя шкуру, тогда узнаешь, - пригрозила она козлу, который, увидев отца, мирно улегся возле своего колышка. Бешка-Диоген был своенравен, но отца побаивался. Потому, верно, что любил озоровать с учениками и вместе с ними удирал при появлении грозного директора.

— С танцев опять? Ревнует Диоген вас к городу, - разбирая вожжи, сказал отец. - Чего там искать, будто здесь нет подходящих людей.

— Есть, да женатые, - усмехнулась Софья Семеновна.

— Женатый не горбатый, беда поправимая, - бросил отец и, взмахнув вожжами, крикнул: - Н-но, Стрелка, н-но!

Резво бежит Стрелка. Молча сидит, опустив с дрожек ноги, чему-то улыбаясь, отец. Дрожки, мягко покачиваясь, протарахтели по мосту, покатили вдоль старых дуплистых берез. Лена жадно вдыхала прохладный воздух рассвета.

— Папа, смотри, какая заря! Будто веер из перьев раскинут по небу!

— Помолчи.

Он предпочитает радоваться молча, отец. И Лена еще больше уважает его за это. Ей всегда не хватало сосредоточенности, уменья безраздельно отдаться чему-то одному. Слишком необъятен был мир, слишком остро воспринимала все вокруг Лена. Вот и сейчас она бы пела, кричала, колесом бы прошлась по траве, такой в ней плещется избыток чувств и сил.

Миновали сады, поле. Стрелка, осторожно ступая, вошла в речку Движенку, которую летом и курица вброд перейдет. Дно в речке песчаное, колеса выдавливают в нем глубокий и недолговечный след. Какой след оставит Лена на земле? Или и ее жизнь смоют волны времени, как вода смывает след колес на песке?


Над избами вьются дымки. Пастух дудит у околицы, к нему со всех сторон трусят, переваливаясь, разномастные коровы. Отец подхлестнул Стрелку, стадо осталось позади. Все шире расступается на две стороны жердяная изгородь поскотины. Вот и первые елочки, любопытствуя, выскочили на лесную опушку. За ними стеной встал еловый бор. Потом по обе стороны колеи вспугнутым хороводом закружились белоногие березы. Почти у самых колес Лена увидела крепенький гриб с темной сдвинутой набок шляпкой.

— Папа, подберезовик!

— Где? Тпру, Стрелка, стой!

— Здесь еще есть, много!

Лена уже мчалась по росистой поляне, оставляя за собой в серебре травы темный след. Отец отвел лошадь в сторону, привязал к дереву вожжи. Вскинув голову, Стрелка заржала радостно-переливчато.

— Грибов-то, грибов!

Зараженный порывом Лены, отец тоже рьяно принялся собирать подберезовики, ликуя при виде каждой новой грибной поляны. Вскоре загрузили чуть не полдрожек… Увязав грибы в попону, Лена достала завтрак. Что может быть вкуснее пирога с картошкой в такое чистое, звонкое, радостное утро!

Лес проснулся, зазвенел, засвиристел птичьими голосами, зажил шумливой озабоченной дневной жизнью. Довольно щуря глаза, отец поглядел на небо, собрал в ладонь крошки, поднес к губам Стрелки.

— С кем ты бродила до рассвета в новых туфлях, дочь? Не секрет? - спросил он шутливо.

Лена вся потянулась к нему. Вспомнил, спросил, ему интересно, важно все знать о ней. Кому, как не ему, рассказать о Вале, ведь папа умница, все поймет.

— Я была с Валентином Тимохиным, папа. Он совсем не такой, как ты думаешь, поверь.

Лицо отчима снова замкнулось.

— Когда человек нравится, даже его недостатки кажутся достоинствами. И наоборот, - сказал он холодно. - Смотри сама, Елена, с кем тебе коротать ночи. Садись, ехать пора. Работы много. Я и для тебя взял секач, метить сухостой.

Лена ждала чего угодно, только не равнодушия. Лучше бы отец ударил ее, чем это холодное, чужое “смотри сама”. Вот так же он сказал “женатый не горбатый”. Для чего он это сказал? Может… Нет, маму он любит, из-за этого терпит ее, Лену. А она-то вообразила, полезла со своей откровенностью. Взял для нее секач… Работы Лена не боится, может метить сухостой хоть неделю подряд. Так и сказал бы, что взял ее для работы.


— Тебе нездоровится? - мама трогает ладонью лоб Лены, тревожно допытывается: - Перекупалась? Голову напекло?

Лена с трудом двигает ложечкой в стакане, ей не хочется ни пить, ни есть.

— Не напекло, - говорит она, пытаясь проглотить застрявший в горле комок горечи. - Устала немного.

Мама все еще считает ее маленькой, а она уже давно не маленькая. Зачем эти вопросы? Зачем вообще сидит Лена тут, за этим столом, с людьми, которым нет до нее никакого дела? Отец обсуждает с Татьяной Прокловной, как лучше организовать рубку и распиловку дров, как быть с сенокосом. Нина Авивовна ахает над грибами, которые они привезли. И мама вместе с ней.

Торопливо проглотив чай, Лена выскочила из-за стола, вбежала в класс, бросилась на постель, уткнула голову в подушку. Только не реветь, слезы - удел слабых, беспомощных! Не слушать, не думать, не отвечать ни на чьи вопросы, - вот чего она хочет.

Но и это ей не удалось. Неслышно открылась дверь, на Лену пахнуло тонким, еле ощутимым ароматом дорогих духов, на плечо ее легла очень белая, очень дружественная рука.

— Ты прочла Есенина, девочка?.. Это из-за него?

— Нет, нет, Нина Авивовна, так.

— В юности мы глотаем жизнь слишком жадно, немудрено и захлебнуться, и заболеть. Ты многое хотела бы отдать людям, я понимаю, и ждешь того же от них. Больше, чем они в силах дать.

Почему это говорит Нина Авивовна, а не мама? Почему не мама сидит тут, возле, не ее руку ощущает Лена на своем плече? Не ее сердце бьется рядом с переполненным болью сердцем Лены? Помолчала, погладила ее по голове и ушла Нина Авивовна. В класс заползли сумерки, окрасив все в ровный, безрадостный цвет. Вот и легкие мамины шаги за дверью.

— Можно к тебе, доченька? Не спишь?

Поздно, мама, поздно! Спит твоя доченька, а если и не спит, нет у нее сил подняться и открыть тебе дверь, нет сил вытащить из дверной ручки засунутую туда ножку стула. Нет сил, да и надо ли? Если уж очень настойчиво постучишься, очень настойчиво, если не захочешь уйти, не сможешь уйти, я открою.

Минута, другая… Легкие шаги мамы прошелестели назад по коридору. Ушла. К нему! С головой накрывшись одеялом, Лена заплакала, горько, навзрыд. Как все просто и ясно было еще недавно. А теперь между нею и близкими словно встала стена.

Неслышно, неощутимо плывет белая июньская ночь. Хорошо просмолена ее лодка, крепко натянут парус, не скрипнет уключина-ветер. Тихо скользит ночь от зари к заре. Смутная, серая спит в некрутых берегах Шолда. Коростель завел в дальнем кочкарнике свою нескончаемую песню. Туманной змеей ползет в распахнутое окно холод. Он заползает и в сердце Лены, застывает в нм горькой тяжелой глыбой, и даже слезы, горячие, отчаянные слезы не могут его растопить.


Глава восьмая.


Мечется Лена. Будто все та же Березовка, и не та.

Каждое утро Лена поливает гряды. Каждое утро ждет, что по мосту прогремит телега с пустыми бидонами, раздастся знакомый голос.

Напрасно ждет. Не сверкают на светлых боках бидонов солнечные зайчики, никто не стоит на мосту.

Витька разве.

На работу ему к восьми, а он уже в шесть бренчит ведрами возле колодца: на хуторе Герасиковых вода не годится для питья, берут в школе. Начерпает Витька воды, подцепит ведра коромыслом, и… Оставив их, идет в огород к Лене.

— Давай помогу.

— Без рыжих обойдемся.

— Давай, давай!

Отнимет у Лены ведро, засучив штаны, начинает таскать воду. Лена не успевает опорожнять лейку, и Витька плещет на огурцы прямо из ведра.

— Мокрей будут, вырастут слаще. А чего, Лен, ты эту грядку поливаешь? Не ваша ведь.

— Татьяна Прокловна в город ушла.

С Татьяной Прокловной у Витьки свои счеты. Сколько ни билась с ним учительница, русский язык Витька так и не одолел. Из-за этого еле кончил седьмой класс. Но и на гряды Татьяны Прокловны он безропотно носит воду.

— Хватит, - командует, наконец, Лена. - В эмтеэс опоздаешь.

— И то, - Витька медлит, ему очень хочется похвастать перед ней. - Я уже сам болты вытачиваю. Скоро на токаря стану сдавать. Ты вечером чего будешь делать?

— К Галинке пойду.

— Самсоних жалеешь. Ревут, поди, бабы ведь.

— Сам ты баба! И вовсе не ревут.

— Чего обзываешься-то!

Витька уходит, разобиженный. Лене самой жаль, что глупое слово сорвалось с языка.

Отогнать на поскотину Зорьку, полить гряды, вынести корм поросенку, собрать из гнезд куриные яйца - вот и все у Лены дела. Дни огромны, бесконечно длинны, никогда прежде не ощущала их такими Лена. Приятно купаться в Шолде, но ведь из реки надо когда-то выходить. Сколько цветов на лугах! Все не сорвешь и двадцать венков на голову не наденешь. Любила Лена красить вместе с отцом панели в классах, но сейчас убегает, едва заслышав его шаги. Они не ссорились, не сказали друг другу дурного слова. Почему же так холодно на душе?

Посидеть бы рядом с мамой, но та шьет что-то, не отрываясь от машинки, для Лены нет у нее времени. Лучше всего сбежать к Тоне, на поскотину. Вот где простор! Повсюду в березняке - грибы. Лена носится по кустам, раздирая в кровь руки и ноги.

— Лен, гляди, не попади к Черному боготу!

— Я его за версту обхожу!

Черный богот притаился среди лесного раздолья, что гадюка под колодиной. Жутко видеть бездонное мрачное око среди кочек, на которые страшно ступить, они уходят из-под ног. Тут каждый год тонут коровы. Лену так и тянет заглянуть в эту бездонную топь, она тихонько подбирается ближе, ближе… и вдруг, чего-то пугаясь, мчится назад, к высокой лесной опушке, бросается на траву, не глядя на опрокинутый кузовок, рассыпанные грибы.


Пришла доить корову тетя Граня Герасикова. Принесла Тоне обед - “пастуха” кормят по очереди. Тетю Граню дядя Володя привез откуда-то с Пошехонья. Не побоялась она выйти за кривого вдового фельдшера, не побоялась родить в сорок лет. Вон бегает вокруг, балуется, свистит по-разбойничьи рыжий непоседа Бориска.

— Ленушка, ты чего пригорюнилась-то? Пойдем-ка, я блинком тебя свежим угощу, только что растворила.

Пышна, величава тетя Граня, а говорит всегда мягко, ласково: “Ленушка, Володюшка, Витюшка” - только и слышишь от нее. Лене хочется уткнуться в добрые тети Гранины руки, высказать все, что лежит на душе. Но не может, не умеет, не смеет она высказать! А тетя Граня, легонько подтолкнув, ведет ее к хутору, который наполовину спрятан за елями; красивый, обшитый тесом дом с мезонином стоит на берегу пруда. В пруд смотрятся ветвистые ивы. Как тут светло и тихо! Хороши блины тети Грани, блеск и чистота в ее вымытых, уютных, солнечных комнатах. Приятна прохлада горенки, устроенной на повети - здесь хранит тетя Граня сундуки с полотнами, которые выткала сама, еще в девушках. Вот где мир, довольство, не тронутый бедами и горестями уголок…

— До чего славно у вас! - с невольной завистью воскликнула Лена. - Какая вы счастливая, тетя Граня! Сами не знаете, до чего счастливая!

— Ой, Лена, правду ты говоришь, дал мне бог счастья, - соглашается тетя Граня, и тихая, добрая улыбка трогает ее полное лицо. - Думала ли дом свой иметь, сынов? Боялась, до смерти прокукую кукушкой. Так рада похозяйничать-то, все сделать как следует, кажись, и поле, и лес, все прибрала бы, дай волю… Руки вовек бы не покладала, кабы ноченька-то на отдых, на сон не гнала. Да и лес-то под рукой, уж так-то он меня радует, Лена, так веселит! Мой ведь тятя лесником был, я в лесу выросла. И муж первый в лесниках ходил. Да придавило его в лесу насмерть березой…

— Березой? Вы любили его, тетя Граня, да?

— Любила я, Лена, одного нашего деревенского, - мнет тетя Граня руками фартук, блекнет ее улыбка, полнятся слезами глаза. - Уж так-то любила! Сгинул он в гражданскую. Обделенные мы оба с Володей-то, он жалеет меня, и я стараюсь догодить, норовлю, как лучше. Только, вишь, не кажное пепелище травой порастет. Головешки-то долго, бывает, чадят.


Чадят, чадят головешки…

В горнице, над комодом, и сейчас висит у Герасиковых портрет Витькиной матери. Дядя Володя был в Польше, в плену, в шестнадцатом, кажется, году. Привез оттуда жену-полячку. Недолго прожила она в выстроенном для нее красивом резном тереме. Родила Витьку и вскоре умерла, так и не привыкнув к лесной вологодской глухомани. Было ей восемнадцать лет. Испуганно смотрит она с портрета; волосы собраны в замысловатую прическу, рукава буфами, кофточка в кружевах… Будто ряженая девочка.

Не однажды случалось: прибежит Лена к Герасиковым, а дядя Володя сидит на пороге своей горенки страшный, всклокоченный:

— Отдай, Аграфена, поллитру! Слышишь, кому говорю?

— Уж хватит, Володюшка, поллитров-то, попил немало, угомонись, завтра на похмелку не останется, - уговаривает его тетя Граня.

— Кому говорю? Подай!

— Шел бы ты спать, не срамился перед людьми. Вон Лена глядит, и ребята вот-вот прибегут.

— А ну их, робят, оба в меня, рыжие! Много я людей вылечил, Аграфена, а Ядзю не вылечил. Скоротечная у нее была. Пошто я ее в болото-то это завез?

— Любил ты ее, Володюшка, крепко любил. Пойдем-ка, ляг. Водка не вода, сердце ей не охолонишь. Еще пуще горит от нее сердце-то.

Сникает, успокаивается от ласкового тихого голоса дядя Володя… Прежде Лена считала это естественным, и лишь сейчас - видно, свое горе позволяет понимать и чужую беду - осознала вдруг, сколько терпеть приходится тете Гране, уступать, сколько труда прикладывать к тому, чтобы дом ее был счастливым. Ах, тетя Граня, мне бы, как вы.


После обеда приходит домой Тамарка, приносит из колхоза тысячу новостей.

— Ой, Лен! - говорит она, и губы ее растягиваются в широкой улыбке. - Слышь, Маня Фокина баяла, меня в комсомол примут. Она ведь у нас секретарь комсомола-то! Я у ней на телятник просилась, вместе с Лидкой Самсоновой. Туда комсомол будут посылать. “Примем”, - говорит. Вот только бы тятя не узнал, попадет мне!

— Почему, Тамара? Он что, не пускает тебя в комсомол?

— Да нет… Дура, говорит, ты, а дуракам нечего среди умных делать. Будешь весь век в навозе копаться, вот тебе вся твоя дурья судьба. На тятю нашего, сама знаешь, когда что найдет.

— И Тамарку Лена слушает как-то по-новому, и все в доме Зяминых оценивает совсем иначе, чем всего лишь несколько дней назад. Она привыкла, что в избе у Зяминых скудно, нет ни крашеных полов, ни белых занавесок - скамьи вдоль стен, длинный, потемневший от времени стол, вылезшая на середину избы развалина-печка… Но и здесь, когда не было дома Тамаркиного отца, казалось по-своему хорошо и уютно. Особенно под вечер: пятеро Тамаркиных братьев, набегавшись за день, мирно посапывают на полатях. Зинаида прибирается, моет полы; Марья Ивановна что-либо штопает, сидя на крыльце, - у Зяминых летом вообще не зажигают лампу - рассказывает о своей молодости, как сиротой осталась с десяти лет, мыкалась по чужим людям, в няньках да работницах.

— Только и свет увидела, как в коммуну пошла, - не раз слышала от нее Лена, и на рябом землистом лице Зяминой всегда при этом вспыхивал отблеск улыбки. - Михаил-то Иванович Самсонов все по-людски делал, как надоть. Жили в барском именье, у кажного своя комната. С работы придем, кухарка еду наготовила. Вечером соберемся в зале, песни поем, или читает вслух Михаил Иванович. Я тогда первый раз платье себе новое справила. До той поры все в обносках ходила.

Звучали для Лены эти рассказы, будто давняя, полузабытая сказка. Сейчас словно что-то в сердце толкнуло: уже пятнадцать лет нету коммуны, а Марья Ивановна все о ней вспоминает! Но, вспоминая, никогда не говорит о муже, а ведь в коммуне замуж за него вышла, красную свадьбу справляли, как хвасталась перед Леной Тамарка. Нет его дома, будто и в памяти ни у кого нету.


Нет, нигде не находит покоя смятенное сердце Лены. Всюду ей душно, тяжело, вроде и тут она лишняя, и тут ее терпят только из милости. Лучше всего у Гали. И ей не может Лена высказать то, что лежит на душе, но все равно легче, когда рядом Галинка.

Галя и Лида работают с матерью в колхозе, на поле. Приходят поздно, а тут еще свой огород надо полить, выдергать настырные сорняки. Хорошо, хоть Лена может помочь… Подоит тетя Еня Миленку, нальет в миску молока, покрошит хлеба - едят с аппетитом, и Лену сажают за стол, и она не отказывается.

В доме у Гали так же чисто и тихо, как было при дяде Мише, только печку теперь топят не каждый день. После ужина, убрав посуду, садятся за пяльцы - и Лене приносят маленькие, Алевтинкины. Избу наполняет перестук коклюшек. На это звонкое постукивание словно откликается железная печка-столбянка, что высится посреди горницы, пузатый комод с зеркалом, деревянный диванчик у переборки. Девочки плетут увлеченно, редко когда перекинутся словом - как идет тетя Еня сдавать товар в кружевную артель, каждая обязана представить свой “десяток”, десять аршин.

Кончив обряжаться, выносит из спальни свои пяльцы и тетя Еня. Вот у кого в руках птицами мечутся коклюшки! Склонив к пяльцам голову с тяжелым узлом русых волос, тетя Еня молчит, молчит и вдруг вскинет серые задумчивые глаза, скажет:

— Как будем-то, девки? Лиду бы в техникум надо определить. Отец всем наказывал учиться.

— Пока Галя кончит, я стану работать. Пойду на телятник, - коротко рубит Лида.

— А меня в няньки зовут, в Анциферово, - добавляет Тоня.

— Твое дело - школа. Маме поможешь нянчить маленького, - голос Гали спокоен, ясен. - Картошка своя, хлеба в колхозе получим, как ни то проживем. Сена корове запасем, Алексей Павлович обещал помочь. Я какую буханку со стипендии принесу. Выучусь, Лида поступит. И Тонюшка пойдет. Сделаем, как тятя наказывал.

Лена искренне завидует рассудительности Галинки. Ей самой этого явно не хватает. Темнеет, домой надо, а до чего трудно подняться! Опять одной сидеть в своем классе… Хоть бы Валька подал знак какой, но три дня уже о нем ни слуху, ни духу. Может, заболел, может, еще что случилось? Возвращаясь домой, Лена с трепетом вглядывается в сумрак рощи: вдруг там белеет Валькина рубаха, вдруг он пришел. Будто наяву ощущает она тепло Валькиной твердой ладони, слышит глухой от волнения голос: “Во сне тебя вижу, в каждой песне слышу…” От этого еще обидней, что в роще никого нет.


Глава девятая.


Горят и не могут догореть закаты. В их отсветах рождаются новые зори, наливая соком зреющие в лесу и на лугах ягоды, разжигая буйные краски цветов. Поспели и тяжело клонятся к земле могучие травы.

Утром за чаем отец сообщил:

— Завтра начнем косить.

Нина Авивовна, подобрав широкий рукав капота, тянется к тарелке с пирожками.

— Я до сих пор не могу забыть вкус вашего прошлогоднего кулеша, Алексей Павлович, - говорит она, выбирая пирожок порумяней. - Он так же неповторим, как Оленькины пирожки. Для меня кулинария, увы, навсегда осталась загадкой. Надеюсь, лишние грабли у вас найдутся?

— Этого добра хватит, - смеется мама. - Но вы же собирались назавтра в Липки.

— Схожу сегодня.

Нина Авивовна аппетитно жует пирожок, запивая его молоком. Ест она красиво, не обронит ни крошки, не прольет ни капли. Какая-то особенная свежесть, чистота исходят от нее. И мама удивительно мила в своей пикейной, без рукавов кофточке. Отец, как обычно, броско красив, в белой рубашке с распахнутым воротом, старательно отглаженных полотняных брюках - но Лене тяжело смотреть на него.

— Пойду отбивать косы, - сложил он газету, которую просматривал обычно за чаем. - Ты со мной, Лена?

Она замирает на миг: так обыденно задан вопрос. Столько тоски, боли пережила она в эти дни, такое безысходное владеет ею отчаяние… А он ничего и не заметил?

— Я обещала в Липки Нине Авивовне, я с ней.

Голос у Лены сорвался. Почему она соврала? Не ждала, что отец позовет с собой? Думала, он тоже переживает размолвку? Как любила она отбивать с ним косы, усевшись на чурбаке в густой тени за каретником. Сбоку журчит, переливаясь, ручей, в тон ему звенит по лезвию косы молоточком отец. Прищуриваясь, разглядывает косу: “А ну-ка, Лена, поправь”. Теперь этого ничего не будет. После того лесного утра нет у нее сил быть рядом с ним. Он все такой же, для него ничего не изменилось. А для нее изменилось все.

И вот она соврала. При Нине Авивовне, и ее невольно втянув в свою ложь. Странно, что та не удивилась.

В Липки Нина Авивовна ходит каждый год, в это время. Приносит оттуда ветки с душистыми цветами. Лена там не бывала ни разу, но знает, что это где-то в лесу, за Ковригиным.

Доев пирожок и допив молоко, Нина Авивовна подтвердила:

— Пусть Лена идет со мной. Одной все-таки жутковато.

— Ее дело, - пожал плечами отец.

Ему все равно, конечно. И раньше было все равно, только она этого не понимала. Неужели и Вальку не сумела понять, неужели он прав был в чем-то по-своему?


В ситцевом сарафане, по-бабьи низко повязанная платком, от солнца, Нина Авивовна выглядит моложе и проще. Она идет неторопливо, но споро - видно, немало ходила на своем веку. Лена плетется позади, мучаясь угрызениями совести.

Вот и развалины серовского хутора. Тут, в прозрачном глубоком омуте, поросшем по краям осокой, отец ловит щук. По бревну перешли Шолду, совсем узкую в этом месте, миновали пышущее жаром поле ржи, пересекли безлюдную улицу Ковригина. Летними днями в деревнях остаются только старики да дети. А Нина Авивовна все молчит, не оборачивается. Вот и лес зашумел навстречу тугими вершинами, и березы словно поджидают их на опушке.

— Отдохнем, - сказала Нина Авивовна, садясь под березой. - Я не знаю мест лучше, чем наши. Сколько ни езди по свету, нет таких шелковых трав, таких раскидистых светлых берез.

— Нина Авивовна, вы… больше не уважаете меня?

— За то, что ты сдержала обещание, которого не давала?

— И за это. И что злая хожу, прячусь от всех. Думаете, не хочу поговорить с мамой? С вами?

— И я, и мама твоя, мы все понимаем, девочка.

— Как понимаете, что?

— В тебе сейчас все ломко, все на пределе. Ты взрослеешь, а это процесс болезненный.

— Значит, вы понимаете, что я не нужна отцу? Что он вовсе меня не любит?

Нина Авивовна, склонив голову, растирала между пальцами сорванный стебелек.

— Не нужна - не то слово, девочка, - взглянула, наконец, на Лену. - Он вырастил тебя, привязан к тебе, как умеет, как может. А ты ждешь чего-то другого? Поверь, и он мучается этим. Но если кому-либо из вас троих действительно горько, так это твоей маме.

— Маме? Но я же… я ей - ни слова…

— Многое в жизни понятно без слов. У Оленьки чуткая душа. И она умеет быть храброй.

Маме плохо, а она, Лена, не понимает этого, думает только о себе. Какая же она эгоистка! Волна огромно любви, огромного облегчения прилила к сердцу Лены.

— Как только вернемся, я все исправлю, Нина Авивовна, вот увидите! - горячо сказала Лена. - А Липки… Это была чья-то усадьба, да?

— Это была наша усадьба. Да, да, не смотри на меня столь удивленно. Мой дед, адвокат, купил когда-то участок в лесу, расчистил пруды, построил дом, обсадил его липами. Дом был уютный, с горенками, антресолями. Позже там помещалась коммуна, все сгорело.

— Вам очень жаль его? Жаль прошлого?

— Прошлое… В конце концов все рано или поздно отмирает, нелепо противиться ходу жизни. Помню, отец сдал мужикам из Посадницы в аренду наш луг. Они поспорили при разделе, завязалась драка. Секли друг друга косами. В один день вынесли из деревни на кладбище семь гробов. Уже за одно то, что такое не может повториться, я радуюсь нашему сегодня. Да, Лена, прошлое темно для меня. Ровно тридцать лет назад, в этот самый день, утонул в нашем пруду в Липках мой жених, единственный, кого я любила. Тогда тоже цвели липы…

Недоуменно качали ветвями березы. Стлался ветер поближе к земле, пригибая метелки трав, великий и неустанный сеятель-ветер.

— Ий-ка-а-а, ягод-то набрала? - послышался вдруг в лесу женский певучий голос.

— Набрала-а-а! - прозвучало в ответ. - Да ядреных, да спелых!

— Пошли тоды домой! Коров, поди, пора дои-и-ть!

— Пошли да-ак!

Нина Авивовна слушала, вся напрягшись.

— Какая напевная речь, - сказала она. - Повторы, даканье, это великолепное “то”. Словно продолжение лесного шума. Имя какое чудесное - Ия. По-гречески это - фиалка.

— А мое?

— Твое означает - свет.

В Ковригине ударили в рельс. Потом забили сполошно и часто. Нина Авивовна встала:

— Что-то случилось, Лена. Там большая беда.

Они вышли из-под березы. Через луг к деревне бежали две женщины, с корзинами ягод в руках. Вдруг одна из них бросила корзину, сорвала с головы платок и, схватившись за волосы, побежала напрямик, спотыкаясь и падая. Лена увидела над крайней избой столб дыма.

— Пожар, Нина Авивовна, Палины горят!

Она узнала в бежавшей женщине Ию Палину, которая окончила школу шесть лет назад и вскоре вышла замуж за своего же деревенского, однофамильца. В Ковригине все Палины, потому, верно, что эта деревня, стоявшая на самом юру и открытая всем ветрам, исстари страдала от пожаров.

Они тоже побежали к деревне.

Вокруг горящей избы суетилось несколько старух, две из них держали за руки Ию, которая с воплем рвалась в дом:

— Детки, детки, детоньки мои!

Ее не пускали, она вырывалась из рук женщин и кричала отчаянно, страшно. Из окон густо валил дым, крыша пылала. К дому со всех сторон бежали люди, заскрипел ворот колодца. Лена увидела скачущего верхом отца, он что-то кричал, показывая рукой за угол. Лена бросилась туда, там было окно, до которого огонь еще не дошел…

Она рванула раму, но окно было заколочено и обмазано, рама не поддавалась. Лена тянула ее, сдирая ногти, плача от бессилия и горя. Кто-то оттолкнул Лену, ударил по раме топором, из окна потянуло дымом. Лена увидела, как отец исчез внутри избы. Минута, другая… Дым повалил гуще, безнадежнее…

— Прими, - сказал, появляясь в окне, отец. - Мальчишку не могу найти.

Он передал Лене завернутую в одеяло девочку, снова исчез. Вокруг уже сновали люди, плескали из ведер на стены, крышу, огонь всхлипывал, на секунду замирал и гудел еще победоноснее. Одна из женщин взяла у Лены ребенка, ойкнула:

— Ия, Нюрка-то твоя жива, вытащили Нюрку!

Смолкла, кинулась к ребенку Ия, а отца все не было, не было отца! Крыша прогибалась, оседала, отца не было. Может, он уже задохнулся в дыму, и никто не идет к нему на помощь. Лена сунулась к окну, но ее опередил какой-то мужчина, она узнала Зямина. Ия опять закричала, дико, пронзительно: “Не пускайте, не пускайте!” И упала без памяти. Зямин уже появился в окне, держа на руках мальчика. За ним Лена увидела отца, измученного, закопченного.

— Еле нашел, девочка в зыбке была, сорванец в кухне под лавку забился, голову в колени спрятал. Волосы опалило, рубаха на спине уже тлела. Без сознания он, - лихорадочно говорил отец, обмываясь из ведра, которое принесла Лена. - Скажи, пусть немедленно разыщут Владимира Петровича. Детей и мать отправить на медпункт. Дом уже не спасти, но другие, другие!

Он подбежал к людям, которые растаскивали баграми пылающие бревна, поливали водой крыши соседний изб. Лена услышала, как он командовал:

— Становись цепью! Все с баграми сюда!

Подъехали пожарники с бочкой. Горящий дом присел, рухнул, взметнув тучу огня и дыма. Женщины громко заголосили. С подскочившей таратайки спрыгнул дядя Володя, стал усаживать на сено Ию с детьми. Ия, казалось, ничего не видела и не слышала, прижимая к себе сынишку. Голова мальчика была обвязана платком Нины Авивовны, не открывая глаз, он тоненько, жалобно плакал.

Нина Авивовна помогала выносить скарб из соседней избы. Лена тоже принялась таскать шубы, половики, подушки. Но пожару не дали разойтись, вода и дружные усилия людей сделали свое дело, огонь затих, умер. Шипели, угасая, черные мокрые бревна, нелепо коробилась печь, на шестке которой стояли оплавленные чугуны.

Отец долго умывался у колодца, потом взял Стрелку за повод. Лена, забыв все былые свои обиды, - до чего же сейчас они казались глупыми, мелкими, ведь она чуть не потеряла отца! - пошла рядом с ним Нина Авивовна и Зямин шли позади.

— Хорошо, ветер в другую сторону, к лесу, - слышала Лена скрипучий голос Зямина. - А то бы беда!

— Косы-то я так и не отбил, - сказал отец.

— Я помогу тебе, папа, родной, помогу!

— А в Липки мы съездим, кончим сенокос и съездим. Ну, Иван Иванович, - обернулся он к Зямину, - спасибо тебе. Сам не выбрался бы, одурел от дыма.

— А я не тебя спасал, - хмуро сказал Зямин. - Должок за мной перед Ийкой-то. Вот и отдал должок, и чист перед богом. А тебя что спасать, доброго от тебя мне не причитается.

— И плохого я тебе, по-моему, не сделал ничего.

— Не сделал? Усадьбу грозишь отрезать, и отрежешь. Ты ведь в сельсовете первая голова. А у меня семеро по лавкам и мать нетрудоспособная. В колхоз гонишь работать, а сколь там платят? Сколь я за год трудодней-то заработаю? У меня кажному парнишке по фунту хлеба на день надо, и то еще зубами пощелкивают. А ты - четыреста грамм на трудодень. Испоганили землю карасином, тракторы по ней елозят, а радости - шиш.

— Ты все готовенькое ждешь, Иван Иванович, а сам на дядю работаешь. Ну, там подобьешь рублишко, в другом месте. А к старости что? Кубышкой думаешь спасаться?

— Ты мои рубли не считай, директор, - ощерился Зямин. - Корить меня нечего. Я в гражданскую воевал, в коммуну пошел среди первых. Кабы видел путное в вашем колхозе, по сторонам не бегал бы. А задарма какая корысть гнуть спину!

— Вот я и говорю - ради завтрашнего дня ты ленив постараться. Тебе все сегодня, сейчас подай. А кто должен подать-то, подумал? Твоя Зинаида? Тетя Еня Самсонова со своими детьми? Гляди, Иван Иванович, просчитаешься.

— Я и то гляжу, Лексей Палыч, давно гляжу, - не то согласился, не то пригрозил Зямин. Какой-то мрачной, тяжелой силой веяло от него, у Лены по спине озноб прошел. Как он смеет говорить это, почему папа спокойно его слушает?


— Очень испугалась, доченька?

— Не успела. Все кончилось так быстро. Крик, огонь - и уже нет ничего.

— Папа верши проверял у серовского богота. Стрелка паслась неподалеку. Быстро успел. Говорит, за тебя испугался, знал, что вы с Ниной Авивовной там где-то. Непременно в огонь сунешься.

— Я думала, он не любит меня.

— С ним ты выросла. Кроме тебя, у нас никого нет.

— Не могли? Не хотели?

— Я боялась, что тебе будет хуже… лишу тебя отца.

— Ты не права, мама, перед ним. Не права.

— Разве я говорю, что права…

Они сидят на кровати, обнявшись, - мама и Лена, и белая ночь плывет за окном. Ни боли, ни горечи нет больше в сердце Лены, все ушло, растопилось в горячем чувстве любви и преданности. Отец, я по-прежнему люблю тебя, верю тебе, слышишь?

А мама тихонько, как маленькую, укладывает ее в постель, целует, едва касаясь губами, в щеку.

— Спокойной ночи, доченька. Завтра рано вставать.

— Сенокос - это как праздник, да, мама? Ты знаешь, Иван Иванович так зло разговаривал с папой… Он враг?

— Зямин? Что ты, Лена, какой он враг! Нужда давит. Заблудился немного. Бывает, знакомый лес, а дороги не найти.

— Можно покричать с дороги.

— Кричим. Глухой он пока, не хочет услышать. Одного человека легко убедить, Лена, с другим замаешься, пока до сердца его дойдешь. И дойдешь ли…


И приходит утро, и Лена встает по первому маминому зову. Разыскав в кухонном шкафу банку варенья - для малыша, бежит впереди женщин, собравшихся на сенокос, чуть не бегом бежит всю дорогу - через Яминово, через Движенку, на дальнем конце которой расположен медпункт. Еще только занялась утренняя заря, еще и петухов не слышно, ни над одной трубой не видно дыма, еще роса хватает за босые ноги морозно, предупреждающе. Но двери медпункта распахнуты, словно там ждут Лену, с ее волнением, ее верой в лечебную силу дяди Володиной мази, в его умелые, добрые, способные быть такими прохладными и чуткими руки.

Вихрем врывается Лена в приемную, где все бело: стены, шкафчик, кушетка, прикрытая простыней. И халат на дяде Володе белый, и лицо Ии Палиной, которая лежит на кушетке, тоже белое-белое. Дядя Володя держит ее руку, а она быстро, точно в бреду, говорит:

— Вспомнила, все вспомнила. Я на двор захотела, вышла за сарайчик, а он из-за угла выскочил да как стукнет! Я и потеряла память. Боюсь. Он страшный, я боюсь его, спрячьте меня, спрячьте!

— Успокойся, Ия, он не придет. Все хорошо, успокойся, - гладит ее по руке дядя Володя.

И оборачивается на шаги Лены. И видит ее на пороге. И яростно шипит на нее:

— Кто разрешил? Здесь больница, не проходной двор! Вон, сейчас же вон!

Лена пятится, пятится, и ничего не может понять, и долго стоит у крыльца медпункта, растерянно сжимая в руках банку с вареньем. За что ее так, почему?

Дядя Володя вышел на крыльцо, сказал по-обычному:

— Что, испугалась? - и хитро подмигнул прищуренным глазом. - Нервы у Ии. Еле успокоил. Теперь она спит.

— Мальчик живой?

— Мальчик ничего. А что я накричал, не обижайся. Правильно накричал. Хоть и на две койки - больница. Согласна?

— Ага.

Сунув дяде Володе варенье, Лена медленно побрела от высокого, только что заново выкрашенного масляной краской крыльца медпункта. Трудно пришлось дяде Володе, никогда прежде не видела у него Лена такого измученного лица, таких растерянных глаз. А вокруг рассиялось летнее утро, и петухи горласто поют на деревне, весело скрипит ворот колодца, песенно сверкает на листьях роса. И разве горе, что дядя Володя накричал на нее? Это совсем неважно, важно, что с мальчиком все в порядке, нервный припадок у Ии прошел, и она спит, наконец, после такого страшного для нее дня и, наверное, еще более страшной ночи.


Глава десятая.


Радостно ворошить сено на просторных лесных полянах, вдыхать ароматы увядающих трав и переспелых ягод. Радостно пить из глиняного кувшина жгуче-ледяную родниковую воду, есть вкусный, припахивающий дымком кулеш. Даже неловко за эту радость, ведь только что рядом прошла такая беда! Радость рождается невольно, ее не заглушишь, не отгонишь, она полнит все тело молодой светлой силой, и, кажется, можно горы свернуть! Но взворошишь раз и два граблями тяжелые пласты травы в валках, чтобы лучше сохла, - на ладонях взбухают мозоли, начинают ныть плечи, икры, а работе не видно конца.

Вчера Лена до темноты отбивала с отцом косы. Работали молча, и ей, как прежде, было хорошо с ним вдвоем. Они не говорили о пожаре, слишком было свежо пережитое. Лишь одно осмелилась спросить Лена, помня невозможные Валькины слова:

— Папа, за что ты сердит на Валентина Тимохина?

— Это он тебе сказал или сама выдумала?

— Сама.

— Зря выдумала.

Он произнес это так спокойно, что если бы у Лены оставались еще какие-либо сомнения, они исчезли бы тотчас же. Зря Валька, уж это он зря, не станет отец сводить счеты с мальчишкой!

… И вот уже вечер, женщины сгребают сухое сено в копны, и Лена с мамой доканчивают последнюю, самую крайнюю копну. Весь день поглядывала Лена в сторону Татьяны Прокловны - обычно веселая, разворотливая, та сегодня еле двигала граблями. Обвязалась платком по самые глаза, ни звука, ни слова.

— Мама, Татьяна Прокловна такая из-за этого типа, да? - решилась все же спросить у матери Лена. - Он что, провалился, не сдал?

— Сдал. Кончил курсы и уехал с женой к месту назначения.

— С какой женой? Он же хотел жениться на Татьяне Прокловне!

— Значит, не хотел.

— Так это же хорошо, что бросил! Он ужасно противный. Я бы радовалась на месте Татьяны Прокловны, а не… Мама, неужели она в самом деле его любит?

— Она очень одинокая, Лена. Всю жизнь помогает братьям, племянникам. Для себя - ничего, - мама с самого утра сегодня задумчива. - А любит… любит она давно и безнадежно нашего папу.

— Отца? Татьяна Прокловна? Он знает?

Мама неопределенно качнула головой:

— Вообще… это же всегда чувствуется.

— Как же она теперь будет, мама?

Мама, опустившись возле копны, погладила рукой тугую шелковистую травку, которая топорщилась на косовище.

— Вот видишь кукушкин лен? Коса над ним прошла, грабли его прибили, телега колесом наехала. А он жив. Так и мы все… Так и Татьяна Прокловна.

Отец уже запрягал Стрелку; женщины, кончив копнить, складывали в телегу грабли, косы, узелки. Лена бросилась к отцу:

— Папа, давай помогу. Вот, правильно? Мы с мамой так хорошо сейчас говорили. И о тебе, какой ты замечательный.

— Не трещи, Елена, - остановил ее отец. - Подай лучше вожжи.

Лена рассмеялась:

— Все учишь меня выдержке? Что ж, за нами не пропадет!

Она первой взобралась на телегу, отняла у отца вожжи: править она умеет не хуже, и какое же это наслаждение! Лес стоит сумрачно-тихий, над болотцем плывет туман, женщины, собираясь в отъезд, перекликаются глуховатыми голосами. Сенокос.

Вот и скошена поляна, и трава высохла, и сено начали возить. А в колхозе еще косить не перекосить. Учителя идут помогать колхозникам. Лена и тут рада опередить всех: вскинув на плечо грабли, она помчалась к колхозному лугу. Солнце еще высоко, Галинке долго работать. Вдвоем веселей.

Там уже мечут стога. Как обрадовалась Галинка!

— Лена, Тамарку с Лидой на телятник назначили! Сегодня телят принимают из второй бригады. Сходим к ним? Я отпросилась.

Бросив грабли на воз с сеном, они помчались полями, напрямик к Анциферову. Вот и деревня, и крыша скотного двора видна, и сарай, временно приспособленный под телятник. Из ворот сарая несся дружный двухголосый плач.

— Девки наши ревут, - встревожилась Галинка. - Что у них там стряслось? Телята, что ль, передохли?

Девочки сидели посреди сарая на охапке сена и громко, дружно голосили: Тамара надрывно, по-бабьи высоко, Лида басовито, грубо, на одной низкой ноте.

— А ну, уймитесь, - приказала Галинка. - Тоже мне, разнюнились, еще комсомолки называетесь! Что тут у вас, говори, Тамара!

— Да телята-то глянь какие! Что мы с ними делать-то будем? - снова запричитала Тамарка.

— Одни кости, кожи и той на них нет, - прогудела Лида.

Только сейчас Лена и Галя заметили сбившихся в углу сарая телят. Они стояли, понурив головы, мосластые, грязно-лохматые, с проплешинами голой, изъеденной паршой кожи.

— Ваши-то где? - испугалась Галя. - Не вздумайте вместе пускать.

— Наших Енка в лесу пасет. Мы их в старый телятник загоним, - сказала, утирая слезы, Тамара. - Ну, не проклятые ли люди в этом Спирине, до чего довели скотину! И добро бы зима была, а то ведь чистое летечко! Тут фельдшерица приходила, мази оставила. Что с теми мазями делать, коли за телят боязно взяться, сам паршой обрастешь.

— Не обрастешь, - сказала Галинка. - Только камень мохом обрастает, и то, если он лежачий. А делать будем вот что…

Эх, как бурлил кипяток в котле на кухне старого телятника! Не жалея рук, плескали девчата на телят горячую воду, терли их зеленым вонючим мылом. И потом мазали едкой, еще более вонючей мазью. Телята брыкались, жалобно мычали. Руки у подруг распухли от кипятка и щелочи, но разве тут было до этого!

Вымытых телят Галинка не пустила в сарай.

— Там зараза, дезинфекцию надо делать. Гоните их в загородку.

Ее слушались беспрекословно: еще бы, два года учится на ветеринара, ей ли не знать! Тамарка даже частушку закричала от радости, и Лида забегала веселей.

А солнышко село тем временем, дойка закончилась на скотном дворе, и Валька повез молоко в Движенку, на сепаратор. Ничего с ним не случилось, жив он и здоров, этот запропащий занозистый Валька. Не проехал на этот раз мимо Лены, заметил.

— Лёна, садись, подвезу.

— Мы с Галинкой.

— Я еще телят, которых Енка пасет, погляжу. Может, у них чесун, - сказала Галинка. - Ты езжай, Лена, мы позже придем.

Нечестно, наверное, бросить их тут, но и поехать очень хочется. Валька торопит:

— Ну что, поедешь либо нет?

— Поеду, - Лена села сбоку бидонов, свесив ноги, уцепилась рукой за грядку телеги. - Девочки, еще увидимся, сегодня суббота!

Галинка лишь ладошкой махнула, и Лена вспомнила: им не до гулянья, не пойдут. И она не пойдет, с Валькой прокатится, и хватит.

— На гулянку нынче пойдешь? - как нарочно, спросил Валька.

— Нет, с Галинкой останусь. А ты?

— Хошь, в рощу приду с гармошкой?

— Приходи.

Катится, катится телега, скрип колес тонет в глубокой безгласной пыли. Покачиваются бидоны, в них плещется молоко…

— А папу ты все-таки зря винишь, Валя.

— Да ладно, бросим об этом. Знаю, спас на пожаре детишков.

— Ну и что? Как это бросим? Наговорил о человеке всякого, и в кусты?

— Значит, наговорил? Значит, ты ни одному моему слову не веришь? - натянул изо всех сил вожжи Валька. - Ты, Лёна, девчонка неплохая, да больно ученая. Все в книгу глядишь, по книге судишь. Раз твой отец директор, а я был учеником, значит, он во всем прав, а я только врать и могу… Ну, черт проклятый! - хлестнул Валька ставшую было сивку. - Не хотел говорить, а теперь скажу. Довелось мне наскочить в лесу на твоего отца, Алексея Павловича. С бабой он был. И он меня увидал.

— Неправда! Ты лжешь! Этого не может быть!

— А зачем мне врать-то?

— И ты всем рассказал об этом, да, рассказал?

— Ничего я не говорил. Без меня люди треплют языками. Шила в мешке не утаишь. А он, видно, на меня подумал.

— Ты врешь, врешь, я слушать тебя не хочу. Если твой отец поджигатель, думаешь, все такие же?

— Поджигатель? Ты что, сдурела? Куда ты? Погодь, Лена, погодь, говорю! Бежишь? Ну, беги!

Что еще кричал Валька, Лена уже не разобрала. Соскочив на ходу с телеги, она бежала, бежала, мимо придорожных кустов, в глубину рощи, подальше от Вальки, от всего белого света.


Снова поют над рекой гармошки. Идут из Спирина, идут из Ковригина, идут из Посадницы. У всех одна мелодия, а выговор у каждой свой. Вон и Валькина, рассыпается хрусткими ледяными колокольчиками. На гулянье идет Валька. Значит, нечего ждать его в роще, не придет.

С балкона открывается широкий вид на три стороны. Справа тонет в гуще старинного парка Яминово. Слева, за церковью, синеют леса. У дальней опушки видна между елями драночная крыша герасиковского хутора. Будто игрушечные, стоят на холме домики Ковригина. На один стало меньше. Пожарища уже не видно, муж Ии Палиной с помощью соседей разобрал и аккуратно сложил обгорелые бревна, кирпичи, расчистил фундамент. Они живут пока у родителей Ии, колхоз дает Палиным лес, будет у них новая изба. Об этом и рассказывает отец, умело разрезая горячий пирог с рыбой. К вечернему чаю, как всегда по субботам и воскресеньям, собрались гости, и утром опять хорошо ловились щучки в серовском затишистом боготе.

— Сынишка Палиных и поджег, с дружками своими, - говорит отец. - А потом сам испугался. Теплину разожгли за двором, из соломы. Дядя Володя у него выпытал.

— Не пытал я, - левый, раненый глаз дяди Володи все так же хитро прищурен, лицо от этого кажется особенно мягким и добрым. - Парнишка шустрый, вроде нашего Бориски. Хочешь, говорит, дядя, расскажу, отчего изба загорелась? Больные такого иногда наскажут, да если в бреду еще… Где уж тут их пытать, успокоить бы только, и ладно.

— Чего в Ковригине детплощадки-то нет, Алексей Павлович? - спрашивает тетя Граня, опрокидывая вверх дном чашку на блюдце: знак, что напилась. - Куды детям без пригляду?

— Поставить некого. Думали Ию, да где ей теперь!

— Может, я сгожусь, Алексей Павлович? По силам мне.

— А что, мысль замечательная!

У отца орлиный разлет бровей, прямой нос с едва заметной горбинкой, блестящие, легко вспыхивающие глаза… Вон с каким восхищением смотрит на него Софья Семеновна! Даже она, девчонка по сравнению с ним… Неужели все правда, неужели он может лгать и обманывать? Притихшая, словно еще сильнее подсушенная горячим беспощадным ветром, сидит возле мамы Татьяна Прокловна. Уж о ней-то плохо не подумаешь. Она знает, слышала о том, на что намекал Валька? С кем же он видел отца? Да разве это имеет хоть какое-либо значение? Обман есть обман. Двое любят отца. Соперницы. И прощают ему. И терпят. А он любит ли хоть одну из них?

— Лен, - послышалось внизу робко. - На гулянку пойдешь?

Ой, Тамара, до чего ты вовремя, даже не представляешь, до чего! “Мама, я ненадолго”, - бросила на ходу Лена, зная, что мама не станет ее удерживать. Она только попросит у Вали прощения, и все. Маме не скучно без нее, вон уже запели на балконе, голос мамы ведет за собой печальную мелодию: “Доля ты, русская долюшка женская, вряд ли труднее сыскать…”


Тамарка нынче не босиком, в туфлях. Волосы у нее завиты и припомажены - наверное, щипцами крутила, на сеновале жгла тайком от матери лампу. Ох, и отчаянная Тамарка! Щеки и губы у нее намазаны гуще, чем обычно. Лена только руками развела, посмотрев на подругу, но спросить ничего не успела: из-за первой же березы за мостом к ним вышел Ёнка. Ананий Демин, русоголовый плечистый парень, с широким добродушным лицом. Тамарка порхнула к нему, подхватила под руку:

— Цепляйся и ты, Лен. Ёнка сильный, выдюжит.

— И то выдюжу, - радушно сказал Ёнка. - Ты вправду цепляйся, Лена. Я ноне стог метал, пуда четыре, поди, на вилах-то вскидывал. А вы обе не потянете двух пудов.


Глава одиннадцатая.


Лето. Каникулы. Кончен сенокос! Только что привезли и сложили на чердаке школьного каретника последний воз сена. Лена оттаскивала сено от чердачного люка, помогала утаптывать; сухие травинки набились за шиворот, пристали к потному телу. Прямо из каретника помчалась Лена к Шолде.

Вдоволь нанырявшись, улеглась в траву - тут и Софья Семеновна, и Нина Авивовна, искупавшись, загорают, обвязав головы полотенцами. Кучина разметалась среди цветов, закинув руки под голову, сама похожая на яркий цветок в своем домодельном оранжевом купальнике.

— Накупалась? Ублажила душеньку? - спросила она Лену. - Завидую тебе, скоро опять в город… А мне так и загорать здесь!

— Здесь хорошо, - глядя на тонкие верхушки берез, проговорила Нина Авивовна. - Я была бы намного беднее, если бы не могла приезжать сюда…

— Приезжать - не жить. Что тут хорошего? - Софья Семеновна села, обхватив колени руками. - Молодых учителей ней. Кино раз в месяц увидишь, и то по обещанию. А вздумаешь что купить, днем с огнем не найдешь. Хоть бы купальник… У вас, наверное, чисто шерстяной? - притронулась она к бретельке черного, с желтой вставкой купальника Нины Авивовны.

— Муж одной знакомой привез, из-за границы.

— Из-за границы… - Кучина снова опрокинулась в траву, раскинув руки, положив ногу на ногу. - Бывает же такое счастье! Я бы не знаю что отдала, только бы иметь заграничное, да где уж…

— Вы еще молоды, будете иметь.

— Молодость товар не вечный, - лениво сказала Кучина. - Пользоваться надо, пока в цене.

— Жесткая у вас философия.

— Зато жизненная.

Лена улыбнулась про себя: уж эта Софья Семеновна, такое скажет! Какая там у нее особая философия… Может, и вправду, ей тут скучно, ни семьи, ни близких. А насчет молодежи - мало ли ребят на гулянье! Полная улица! Только Софья Семеновна туда не ходит, говорит, что все это деревенское, не по ней. А сама тоже в деревне выросла, и подальше от Вологды, километров за сто. Красивая, потому воображает. Тряпки любит. А вот книгу в руках у нее Лена никогда не видела. И как может человек обходиться без книг?


Если Самсоновы дома, дверь в сени у них всегда гостеприимно распахнута. Но сейчас дверь заперта, хотя окна открыты. Не пришли еще с поля? Но ведь им тоже должны были привезти сегодня сено, папа разрешил взять Стрелку. Лена заглянула в крайнее от крыльца окно и наткнулась на сердитые глаза какой-то старухи. Темное платье, темный платок, сросшиеся на переносице брови.

— Чего надобно? - спросила старуха. - Ишь, по окнам лазишь.

— Мне Галинку.

— Баловать, небось? Не до того Галинке, сироты они теперь. Работой надо у бога грехи-то отмаливать.

— Баунька, ты с кем разговариваешь? - послышался голос Галинки. - Лена? Погоди, я белье сложу, пойдем на речку полоскать.

Вскоре Галинка вышла с ведром, полным стиранного белья. Лена подхватила дужку ведра с другой стороны.

— Сено привезли вам?

— Ага, полный сарай набили.

— Чья это бабка? Ух, злючая!

— Наша. Мамина мать.

— Не выдумывай. Они все давно умерли.

— Дед помер, а бауня, как мельницу отобрали, в скит ушла. Узнала вот, что тятя умер, согласилась у нас жить. Мама на коленках просила.

— Только бабки вам и не хватало!

— Нам что, вот маменька… Очень убивается она по тяте-то, говорит, ослушалась родителей, прокляли они ее, вот бог за ослушание и наказал. Уж как она бауньке-то рада!

— Слушай, Галь, а Гриша тебе ответил? Нет?

— Написал, как же. Мол, все одно поженимся, я работать пойду, помогать твоей матери станем… Да разве я позволю ему на моей незадаче судьбу губить!


Вовсе невесело стало у Самсоновых. Вроде присел, нахмурился хутор, ушло из него солнышко. Все в доме забрала в свои руки черная злая старуха. Радость тети Ени была недолгой, через день-два снова повязала она свои русые волосы темным платком, румянец на ее щеках погас, вылинял.

Хоть и не очень боялась Лена старухиной воркотни и тетя Еня встречала ее все так же приветливо, чувствовала она себя теперь у Самсоновых неловко, лишней. Да и девочкам не до нее, успевай только выполнять бабкины приказанья.

На вырубках полно земляники, парнишки Зямины и Бориска Герасиков таскают ее туесами. Класс, где живет Нина Авивовна, насквозь пропах сильным, чуть приторным ароматом. Лена тоже ходит по землянику, у них с Тоней есть излюбленные места, и пока коровы отдыхают, Тоня успевает набрать целый кузовок душистых ягод. Мама варит из них варенье, за школой, на костре. Лену варенье не прельщает, она равнодушна к сладкому. А вот костер… Лучшей радости нет на земле. Сколько жгла на своем веку Лена теплин, в поле, в лесу, на огороде, когда осенью копали картошку. Сроду не надоест. Если смотришь на огонь долго-долго, пристально-пристально, чего только не увидишь! Жар-птица машет багряными крыльями. На глазах распускается, растет удивительный огненный цветок - и уже нет его, исчез, увял. Бродят по горящим сучьям бронзовые жучки-искры, скачут гномы в остроконечных шапках, с рыжими бородами. Скользит по корявому суку гибкая пурпурная ящерица, чем-то похожая на Софью Семеновну в ее ярком купальнике…

Тоскует, вот уже который вечер подряд, возле Володиной рощи гармошка. “Позарастали стежки-дорожки, где проходили милого ножки. Позарастали мохом-травою, где мы гуляли, милый, с тобою…”

За душу берешь, гармошка, только напрасно стараешься. Не уйти мне от колдовского костра. Не пой, не тревожь ни меня ни себя.


Когда очень взволнует гармошка, прячется Лена под крыло к Тамаре. Та уже дома, подкапывает в огороде картошку. Платок у нее на голове повязан тюрбаном, кончики торчат надо лбом, как заячьи уши. Наклонится Тамара к земле, “уши” прыгают вниз, разогнется, бросая клубни в ведро, “уши” скачут вверх. Будто диковинный заяц прыгает между грядок.

— Картошка еще мелкая, рано копать, - замечает Лена.

— Бауньке захотелось. Ни к чему, бает, нет аппетиту, картохи бы молодой поела с малопросольным огурцом.

— Накопаешь, пойдем, побродим.

— Уж не гармошка ли тебя сманила? - Тамарка нагнулась совсем низко, голос ее звучит, будто из погреба. - Не верь ты гармошке, Лена. Валентин-то к Мане сватов заслал.

— Сватов?

Молчит Тамара, складывая в ведро горошины-клубни. Лена старательно помогает ей. Потом они черпают из колодца воду, ставят чугун на огонь, который развели во дворе юркие Тамарины братья. Теплина-теплина, бьются в тебе языки пламени, только нет в них больше колдовства. Костер как костер, огонь как огонь. И гармошки уже не слышно, смолкла, ушла. Была ли она?

— Лен, пойдем к нам по смороду, спе-елая!

Витька! С ведрами идет, с водой, от школы.

— Солнце садится. Какие ягоды…

— Знаешь, сколь еще будет светло! Смородина крупная, пойдем?

Нужно куда-то идти, что-то с собой делать. Думала, отрезано все, переболело, и хватит. Ничего не переболело. Заиграй, гармошка, хоть один только звук издай, я прибегу.

— А я, Лен, нынче коренной подшипник расточил, - хвастает Витька. - Мастер сказал, хорошо.

— Иди осторожней, вода плещется.

— Пускай плещется, я еще принесу. Нарвем ягод, пойду тебя провожать, и принесу. Я всегда буду тебя провожать, ладно? Только ты ходи к нам чаще, хоть кажный вечер!

Витька, Витька, если бы ты знал, от кого я убегаю… От себя убегаю по дороге к тебе.


Смородина растет у бани, почти закрывая единственное окошко. Пол в бане выскоблен добела, под потолком висят на жердях веники - тетя Граня наломала их в мае, до цветения берез. Под полком - на котором парятся, стоят деревянные ушаты, на крышку котла, вмазанного в печку, брошен медный ковш. Пахнет дымом, вялым березовым листом. Полок тетя Граня тоже моет добела. Хорошо, наверное, полежать на нем в легком пару…

Лена сидит на скамье у окна, под которым Витька усердно рвет смородину. Губы у него обветренные, нос картошкой, уши торчком. Пальцы у Витьки короткие, порепанные. Над верхней губой пробивается рыжий, еле заметный пушок.

… Значит, Маню ты выбрал, Валя. Правильно выбрал. Она, как земля, всегда рядом. А я-то, Валенька, как же?

— Дроля, силушкой не хвастайся, не в силушке секрет, - лихо запела Тамарка. - Ты скажи мне лучше, дроля, изменяешь или нет!

— Во-во, - рассмеялся Ёнка. - Девки, они какие? Ты им про Фому, а они тебе про Ерему. Ты про сенокос или еще какое дело, а они все про любовь.

Движенка полнилась перепевом гармошек, частушечными выкриками. Валька шествовал, как обычно, во главе своей ватаги, наигрывая удалую мелодию, и овсяные волосы кудрявились у него на лбу.

Не суди меня, товарищ,

не суди, братан, и ты.

Я побегал бы к сударушке,

Да горочки круты!

Лена улыбнулась Вальке, все прощая заранее этой улыбкой и прося прощения сама. Но он отвел от нее холодный, чуть презрительный взгляд. У нее упало сердце. Не простит. Такого он ей не простит. И разговаривать нечего. И ждать больше нечего. Все.

Тамарка теребила Лену, тащила куда-то, кричала у нее над ухом частушки, а Лена с тоской следила за длинной Валькиной фигурой, которая то возникала перед нею из сумерек в окружении парней, то вновь таяла в глубине улицы.

Давно пора уходить, вон и улица опустела… Решилась Лена, когда увидела: Валька идет, обняв Маню Фокину, пиджак висит у него на одном плече, гармошка заброшена за спину. Провожать пошел. Совсем уходит. Домой.

Не простил.

Огнем жгла эта мысль Лену, и словно от этого огня, вспыхнула, разгорелась небывало солнечная, пламенно-золотистая заря. В березах звонко закуковала кукушка, влажные от росы ромашки тяжело клонились к ногам Лены. Она сорвала самую крупную: “Любит, не любит, плюнет, поцелует, - один за другим падали из-под пальцев прохладные лепестки. - Ждет свидания…” Не с ней, с Маней идет сейчас Валька через росный луг, не ее, Манину руку сжимает теплая Валькина ладонь, не для нее, для Мани звучит глуховатый, чуть растерянный голос.

Бредет Лена вдоль аллеи, изредка притрагивается ладонями к шершавым стволам берез. Тамарка и Ёнка отстали, Лена не видит, как они идут, взявшись за руки, а лица у них невеселые.

— Что это она, Том? - спрашивает Ёнка. - Вроде не обидел никто.

— Валентин опять с Маней пошел.

— А-а…

Не видит Лена и того, что поодаль, с другой стороны аллеи, за нею следом движется коренастая, невысокая фигура. Белая рубаха, мятые штаны, растоптанные сандалии. Рыжие волосы смазаны репейным маслом, но все равно топорщатся.

Ломает человек в пальцах ивовый прутик, а тот не ломается, гнется. Поглядывает человек на Лену, и брови у него страдальчески сведены на лбу. Вот Лена остановилась, приникла щекой к березе… Витька отбросил прут, шагнул к ней:

— Не жалей ты о нем, Лена, плюнь, не стоит он того!

— Ты чего? Ни о ком я не жалею, отстань!

— Я отстану, ты погоди, не расстраивайся только. Что он тебе, зачем? Если хочешь, давай со мной гулять, хоть назло, хоть как скажешь. Честное слово, давай гулять, Лен, а?

— Ты что, с ума сошел? Как ты до этого додумался?

— Да разве я сейчас? Я уже давно… Я ведь не так, мы с тобой поженимся. Ты не думай, я на мастера выйду, в механики.

— Ну и дурак же ты, Витька, - сказала Лена устало.

— Опять обзываешься? Вот возьму и назло женюсь на тебе!

— Да я никогда, ни за кого не пойду замуж!

— Бабьей доли не минуешь, пойдешь.

— Десять раз выйду, но не за тебя!

— А одиннадцатый за меня, - Витька сунул руки в карманы штанов, пошел через луг к своему хутору, загорланил, засвистел по-разбойничьи: - Мы робята-ежики, у нас в карманах ножики!

— Дыры у него в карманах, а не ножики. Да еще гайки, болты разные, - сказала, подходя, Тамарка. - Лен, чего это вы с ним тут?

— Жениться на мне собрался.

— Витька-то?

— Витька.

— А что, он парень упрямый, - деловито сказал Ёнка. - Гляди, махнет в механики. Вы, девки, за чем гонитесь? Лицо вам лепое подай, да чтоб на гармошке играл. С лица-то не воду пить, не на лице человечья красота нарисована. Взять хотя бы мою Томку. Может, кому не так, а для меня нет на свете человека лучше нее.

— А и правда нет, - расхохоталась Тамарка. - Мы с тобой два сапога пара, Ёнка, и ходить нам по одной дорожке всю жизнь. А Лену ты к Витьке не равняй, да и Валька потому куражится, что понимает: кончит Лена десять классов, улетит учиться, в Ленинград, может, или в Москву. А нам с тобой и Ленинград, и Москва, да и вся земля тут, в Березовке. Никуда не хочу от родных своих мест, от телят своих, и от тебя, Ёнка, тоже. Только больно-то не зазнавайся, я и передумать могу.


Жизнь течет, как и Шолда, и ничто не остановит ее течения, ни смерть, ни измена, ни даже любовь. Ты раньше не знала этого, Елена? Знала, да не задумывалась, потому что из книг знала, не из сердца. И тут Валька прав, в жизнь-то входить нелегко, крутые у нее горочки. Впереди, может, ждут еще круче, так что теперь, головой биться о березы, в воду бросаться? Ты счастья хотела, а как представляешь себе счастье? Небо без облаков, все солнце и солнце? И дождик нужен, и ветер, и снег.

— Лен! - стучит Витька в окно пальцем. - Еще самороды принести? Глянь, какая крупная! - пригибает он ветку, усыпанную смоляными ягодами. - Голова-то прошла?

— Прошла.

Не век же сидеть в бане, лучше собирать смородину.

— Какие пальцы у тебя тонкие, Лен, - удивляется Витька. - Не то, что мои недомерки. Мы трактор в поле чинили. До чего здорово, когда тебя винтики слушаются! Простая вроде железка, и какой с нее толк, непонятно. А на место поставишь - пошло, поехало.

— Что машины… Людей бы понять, на каких винтиках у них все крутится.

— Тракторы делают сразу все одинаковые, а у людей у каждого винтики свои, - серьезно поясняет Витька. - Не то что других, самого себя не разбери-поймешь. Отец вон мне родной, а мамка неродная, да ближе отца. Как это понять?

— Не знаю, Витя.

— Мамку люблю, все для нее сделаю. А для тебя… Ты мне навовсе чужая, а отдал бы я тебе весь белый свет. Выходит, не чужая, а, Лен?

— Наверное, Витя.

Как засветились у Витьки глаза! Обманула я тебя, Витя, чужая я тебе. Нет, не так - ты словно брат мне, да ведь не сестру ты во мне ищешь. Ты хороший, Витя, очень хороший. А мы любим почему-то плохих.


Уже стемнело, когда пришла тетя Еня. Лена только что выкупалась в Шолде, раздувала на кухне самовар: пора чай пить. Мама, по обыкновению, сидела в комнате над планами. Учебный год еще когда начнется, а мама уже все готовит к нему.

— Садись, Евгения Николаевна. Собиралась к тебе сходить, да вот… тут для Тони, - подвинула мама газетный сверток.

— Спасибо, Ольга Митревна, все хлопочешь о нас, беспокоишься. За советом пришла я к тебе, - тихо проговорила тетя Еня. - Новости-то мои такие, что и сказать-то…

— Лена, поди погуляй.

— Пущай тут будет Лена, она ведь подруга Галинке-то, - тетя Еня помяла в пальцах уголок темного своего платка. - Секрет-то, вишь, никакой… Свататься приходил ко мне нынче кузнец анциферовский, Евстигней Тимохин.

— Что ты, Еня, ведь и двух недель не прошло…

— Да не меня он сватает, окстись, Ольга Митревна, голубушка! - замахала руками тетя Еня. - Галинку посватал, старшенькую, опору мою, - из глаз ее полились слезы. - Хошь, говорит, иметь отца своим детям, отдай девку. Озолочу.

— Подожди, Еня, я что-то не пойму. Евстигней Тимохин хочет жениться на Гале? Да в своем ли он уме?

— Не в своем уме, Ольга Митревна, совсем рехнулся, седой черт, ведь мы годки с ним, вместе гуляли… В отцы ей годится. Какой уж жених.

— Ответила бы ему так. О чем же плакать?

— Я бы ответила, да маманя… Не отдашь, говорит, со мной прощайся. Разве одна прокормишь этакую ораву? Я, говорит, внучку сосватала, я ли не хозяйка твоим детям? Мое слово твердое, не исполнишь, на веки вечные прокляну, в скит обратно уйду, на помоленье великое.

— Ну, Еня, это уже совсем несуразица. Не думаешь же ты на самом деле, что тебе дадут с голоду помереть.

— Этого я не думаю, Ольга Митревна, нет. Вот и пришла просить, чтоб, коли у нас сладится, не заступались вы, не перечили. Не могу я свою мамыньку в могилу зарыть. Другое-то ее проклятье страшней первого будет. То одна Галя пострадает, а то гляди, всех детей лишусь, накажет меня бог.

— Это на тебя совсем не похоже, Еня. Ты же гордая, умница. Помнишь, как не хотела учиться грамоте, не верила, что поймешь что-нибудь? А ведь я тебя выучила… Так и небесные силы, неужели ты веришь в них? Михаил Иванович принес болезнь с фронта, вы еще женаты не были. Причем тут божий гнев? Мать свою не можешь обидеть, а дочку можешь?

— Ох, не знаю, Ольга Митревна. Ничегошеньки я не знаю. Голова идет кругом. Галю-то жаль, да и мамынька…


На крыльце теперь не поговоришь - бабка услышит. Галя и Лена устроились за домом, на выступе бревна.

— Я думала, ты не знаешь, - немного даже разочарована Лена. - А ты согласна, оказывается!

— Да не соглашусь я, - Галя медленно разглаживала натянутый коленями подол платья. - При мне ведь Валькин-то отец пришел. Мама сначала посмеялась, думала, шутит. А как баунька вступилась да начала проклятьем грозить, что с мамой поделалось, страх! И все равно не отдаст она меня, не выдюжит сердце.

— Галинка, ужинать иди, мама зовет! - послышался с крыльца голос Тони.

— Пойдем к нам, Лена, - взяла ее Галинка за руку. - Хоть и не боюсь, неохота мне сейчас идти туда без тебя.

Посреди стола - миска с молоком. Черная старуха накрошила в нее хлеба, перекрестилась сама и перекрестила миску.

— Хлебайте.

Тетя Еня неохотно потянулась к миске. Сунула свою ложку в молоко и Алевтинка, да не рассчитала, пролила чуток. Старуха взмахнула ложкой, раздался щелчок, Алевтинка схватилась ручонками за лоб, заревела во все горло.

— Что не едите, ослушницы? - сердито взглянула бабка на девочек, которые так и не прикоснулись к еде.

— Мы недавно ели, - сказала Тоня.

— Вот-вот, ни время не знаете, ни краю, все рады сничтожить, нет бы поберечь на черный день!

— Мы свой хлеб едим, не ваш!

— Ишь, антихрист-то в тебе ворочается, ишь!

Тетя Еня положила на стол свою ложку:

— Не надо, маманя, пускай их.

— А ты помолчи, потатчица, - повернулась к ней бабка. - С голяками повелась, голячины набралась. Думаешь, я не поняла, куды ты надысь бегала? С коммунщиками советовалась, как лучше матерю казни предать?

— Ох, мамынька, разорвали вы мое сердце.

— А ты мое не разорвала? Мать-отца бросила, хозяйство, полную чашу, бросила, жениха, что родители сговорили, на порог не пустила.

— Да ведь он тоже работником у вас был, Зямин-то Иван Иванович. Как и Миня мой. Да еще вдовый… Чем он лучше нас живет? Мой хоть Миня в колхозе уважение имел, для людей старался, а этот все в бегах.

— Для себя он бегает, не для твоего колхоза. Что тебе с того колхозу, какие масла масляные ешь, в какие шелка-бархаты одеваешься? Зямин мотается, да небось в мошне у него денежки позвякивают. А твой только и сумел, что тебя перед смертью обрюхатить.

— Мамынька!

— Что мамынька! Четверо за столом, в брюхе пятый, а ты фасоны расфасониваешь? Худого я вам хочу? Работящего человека нашла, всех выучит, подымет. Ноги ему надо мыть и воду пить!

— Жирно будет, - сказала вдруг Тоня. - Ноги ему мыть. И воду, коли хотите, сами ту пейте. А маму нашу не мордуйте, наша мама лучше всех. Ни в чем она перед вами не виновата, потому что тятя наш тоже был лучше всех. Сгорела ваша мельница давно, а вы все: “Хозяйство, хозяйство”. Свое у нас хозяйство, и с голоду мы не помрем, и без замужа вашего не помрем, во!

— Да ты что, что? - покраснела, взъерепенилась бабка.

— А то. Хомутаете маму, потому что она вас любит. А вы никого не любите, никого!

— Если надо, я пойду за кузнеца, - брякнула молчавшая до сих пор Лида. - Меня выдавайте, я вытерплю. Только Галю не трожьте!

Все умолкли, пораженные выходкой Тони и неожиданным заявлением Лиды. Галинка, не поднимая глаз, лихорадочно сжимала под столом руку Лены. Она вся дрожала от волнения, но молчала, и лишь кровь то приливала к ее щекам, то отливала от них, тогда они становились белыми-белыми. И Лене передалась ее дрожь.

Бабка черным изваянием поднялась над столом.

— Так, внучечки, спасибо вам на добром слове, - поклонилась она Тоне и Лиде. - И тебе, дочь, спасибо. Думала я, что воскресла для мира, ан нет, во гробе мне место, во склепе глубоком. Живую вы меня туда поклали, хлебом попрекнули, на улицу гоните.

— Никто тебя не гонит, мамынька, живи. Не тронь ты детей моих только. За что их-то наказываешь, господи?

— А все ты, смутьянка, все ты, - погрозила бабка Гале. - Ишь, тихая, на скамейке-то притулилась. А вся от тебя ересь идет. В точности отец, не дай ему господи покою на том свете. Детей твоих, дочь моя неверная, никто не тронет. На что они боженьке, нехристи? - старуха упала на колени перед висящими в углу иконами, смаху перекрестилась. - Услышь мя, осподи, покарай смертью лютою за непослушание дочери моей Евгении, пусть горит моя душенька в огне-пламени, пусть жарят ее черти в аду, на раскаленных сковородах…

Алевтинка изумленно таращилась на бабку, потом перевела взгляд на Тоню, готовую фыркнуть со смеху, и рассмеялась:

— Баунька песенку поет, да? Алю бай-бай, мама? Спа-ать хоцу! - сунулась она матери в колени.

Тетя Еня, с ужасом глядевшая на мать, словно очнулась.

— Видно, мамынька, вы сами в свои проклятия не верите. Пошто на себя ад-то накликать? И колхозом меня попрекать нечего, идти бы нам без колхоза по миру, мы уж с Миней бедствовали в вашем-то раю, когда пустили вы меня за порог голую да босую. А я все равно ушла, и не жалею, что ушла! - она взяла на руки Алевтинку, не глядя, прошла мимо стоящей на коленях матери. Лишь из спальни сказала: - Из дому я тебя, мама, не гоню. А детей своих казнить не позволю.

Галинка выпустила руку Лены, скомандовала:

— Скорей, девки, ешьте, да со стола берите. Пойду корове сена брошу, - и когда они вышли на поветь, где было прорублено отверстие прямо над коровьими яслями, спихнула в него охапку сена, вздохнув облегченно и радостно: - Говорила я тебе, мама не согласится. Больно уж не хотелось перечить ей, да и не пришлось.


Глава двенадцатая.


Бешка-Диоген - животное удивительной приспособляемости. С тихим человеком он тих, с буйным - буен. И к лирике склонен Бешка. Одолеют Лену стихи, спрячется она куда-нибудь поглубже в заросли трав, бормоча вслух суматошные, неукладистые строки, глядь, Бешка тут как тут. Вид у него философский, задумчивый, словно и он мучается стихом. Бешкой его звали ученики; Лена - именно за склонность к философии - Диогеном.

Сегодня Лену поздно послали за хлебом в Анциферово. Солнце уже садилось, когда она выбежала на улицу. Бешка-Диоген, без дела толокшийся неподалеку, увязался за ней. Напрасно она убеждала его, что не может явиться в деревню на пару с козлом, да еще таким бородатым. Диоген самоуверенно трусил по обочине.

Лена уже отчаялась, но возле самсоновского хутора что-то отвлекло козла, он отстал. Лена, боясь, что магазин закроют, пустилась бегом. Успела минута в минуту и заспешила обратно: дома ждут с ужином.

Миновав перелесок, Лена увидела, как к хутору Галинки повернул какой-то мужчина. Брюки внапуск на сапоги, черная, лопатой, борода… Тимохин! Идет за ответом! Что же сейчас будет, он же поубивает всех! На всякий случай, если придется звать на помощь, она приткнулась на бревнышке за крыльцом.

Тимохин постучал, в сенях скрипнули половицы.

— Евстигней Лукич? Добро пожаловать.

— Погоди, Николавна, не шуми. Слово тебе сказать надо. Девки-то где твои, дома?

— Гряды поливают у речки.

— Пущай поливают. А мы с тобой тут потолкуем. Ты присядь, присядь. Может, я обиду нанес тебе, Еня, прости меня, старого дурака.

— Уж ты нас не обессудь, Евстигней Лукич.

— Леший меня в образе твоей матери попутал, Еня, сатана в юбке. На дите вздумал польститься. Зелен горох да беззубому мерину… Тебя мне надо было сватать, Еня. В молодости я зарился на тебя, помнишь?

— Помню, как Миню моего жердью огрел. Ревность свою показывал.

— Прости и за то, Еня. Девка ты была баская, приветливая. Ванька Зямин и тот колышки подбивал. Ну, ему больше мельница глаза застила, - рассмеялся Тимохин. - Да не о том речь. Прости меня за дочерь, Еня. Сама ты, знаю, ни за меня, ни за кого другого не пойдешь. Любовь у вас с Михаилом Ивановичем была серьезная. Да и я после Любани человека не встретил. Может, не встрену никогда.

— Мы рады, что ты так, Евстигней Лукич… И слава богу, что в ум-то вошел.

— В ум, в ум! Бабий твой разговор, Еня, и все вы, бабы, язвы, одна Любаня сказать умела, будто по сердцу медом мазала… За дочерь твою меня уж Валентин стыдил! Надо, говорит, хозяйку в дом, шли сватов к Марии, согласен я жениться. А то еще какой номер отколешь, почище этого.

— Пора тебе утихомириться, Стигней.

— Узды такой нет, чтобы меня взнуздать. Найдется - может, на сто верст тише меня человека не будет. Ну, спи спокойно, Еня, пошел я.

— Доброй тебе дороги, Евстигней Лукич.

Скрипнула дверь в сени, простучали шаги с крыльца. Кузнец быстро пошел назад, к Анциферову. Значит, Валька в самом деле женится на Мане Фокиной. А ведь не верилось в это, не верилось… Растерянная, смотрела Лена вслед Валькиному отцу.

Откуда-то из-за кустов навстречу Тимохину вдруг выскочил Бешка. Что ему не понравилось в кузнеце, кто знает, только встал козел поперек дороги, нацелившись рогами в блестящие тимохинские сапоги. Тимохин шагнул вправо, и Бешка туда же. Тимохин влево, и Бешка за ним. Тогда кузнец, широко расставив ноги, одним рывком взвалил на плечи тяжеленного Бешку. Дурным голосом заблеял козел и смолк. Куда его потащил кузнец? Вот смех!

Смейся, Елена, смейся. Что тебе еще остается?


Утро принесло две новости: во-первых, кузнец Тимохин посватал Зину Зямину, и она согласилась выйти за него замуж. А во вторых, Марья Ивановна, привязав шатавшегося где-то дотемна Бешку, утром заметила, что он подкован на все четыре ноги.

— Экий шальной мужик, - сказала она маме. - Выдумал, козла подковывать!

— Может быть, не Тимохин?

— Да как же не он, вражина, коли сама Зинка видела… Я думала, поблазнило ей. И все сватовство поблазнило…

Зямина махнула рукой, пошла мыть пол в только что побеленном классе. На счастье, как раз Тамарка спешила в Анциферово, на телятник, окликнула Лену:

— Проводи, опаздываю! - и едва та подошла, начала без умолку тараторить: - Слыхала, что наша Зинка-то отмочила? И ведь где нашла жениха: в кузне, ночью, когда он козла подковывал! Отца дома нет, поддал бы он сеструхе вожжой.

— Неужели правда согласилась? Шалый этот Тимохин.

— Зина маме отрезала: хватит, покомандовал тятя, своим умом стану жить. Надоело на вас работать, горохом с вами давиться. Веселая ходит, песни поет. Спозаранку стены кипятком начала шпарить, к свадьбе готовится, через три дня! - Тамарка даже захлебнулась от восторга перед смелостью сестры. - Ну, Зинка, вот выкомарила! Мать попробовала пужнуть ее, куда: “Люб он мне, в самом соку мужчина, сорок пять годов. Мне тоже не семнадцать, в вековухах помереть не желаю. Люб, и все!” - “Да когда ты полюбить-то успела? Сроду помину про него не было, отчаюгу!” - “А вчерась и успела, как со скотного мимо кузни шла. Ночь, а в кузне огонь горит, так и хлещет от поддувала-то. Возле горна леший с бородой плечищами играет, козел связанный лежит на полу. Я уж думаю, не блазнит ли… Бьет, бьет молотом по наковальне, да молоточком позвенит, да за щипцы, да в воду что-то опустит, шипит вода, пар идет. Потом как хватит щипцы, да к козлу, да на копыто ему подкову - раз! Только вякнет козел и опять лежит молча. Стою я в дверях кузни ни жива ни мертва: ну прямо сатана черту копыта подковывает. А сатана обернулся и говорит кузнецовым голосом: ”Никак Зинаида Зямина, откуль ты здесь?“ - ”Со скотного иду, дядя Евстигней. Что это ты козла-то мордуешь?“ - ”Скажи, девка, правду: кого тебе жаль больше, меня или козла?“ - ”Тебя, поди. Козлу что сделается, а ты, видно, до ручки дошел, коли нет тебе другого занятия“. - ”И то верно, Зинаида, - отвечает. - Занятию я выбрал себе глупую, дурней некуда. А козла подкую, он меня, шельма, переупрямить хотел. Так нет же, я его переупрямлю“. - ”Подковывай скорей, говорю, да отведу я его домой, там, поди, с ног сбились искамши“. - ”Вместе и отведем, - сказал он. - Ты пожди, Зинаида, пожди, может, дорогой-то еще о чем переговорим. Есть у меня к тебе дельце“. Ну и договорились, - перевела дух Тамарка. - ”Никто, - Зинке-то нашей сказал Тимохин, - не пожалел до тебя меня, молодца, так уж давай соглашайся. О приданом не думай, и пир за мной. От Любани у меня добра много осталось, завещала той отдать, коя по сердцу придется. И как это раньше-то я тебя не углядел?"

— Значит, свадьба в воскресенье…

— Ага, ихняя и Валькина с Маней. Заодно. Ох, и попляшем мы с тобой, Лена, до самой устанечки!


Разливанную свадьбу закатил Евстигней Тимохин. Море браги, горы пирогов, добрый десяток гармошек в трех горницах. А в двух боковушах просторного дома - две новые нарядные кровати с пирамидами подушек и подушечек, шелковыми стегаными одеялами, с кружевными поднизями до самого полу. Одна кровать - приданое молодой снохи, другая - молодой свекрови, Зинаиды.

Застолье не только в комнатах, столы поставлены в сенях, возле крыльца. Гуляет весь сельсовет, не шутка - две свадьбы враз. Учителя в парадной горнице, на почетном месте: такая уж традиция в Березовке, гулять на свадьбе у тех, кого в школе учили. С приглашением явился сам кузнец.

— За козла простите великодушно, - сказал он отцу. - Тем более, что это, может, моя последняя заковыка. Если надо, сдеру подковы в момент. А штоб между нами не оставалось никакого зла, прошу на свадебку. И вас, Алексей Павлович, и весь, Ольга Дмитриевна, и дочерь вашу особо велел Валентин пригласить, как вместе учились.

Не чуя под собой ног вошла в Валькин дом Лена: не хотела показать слабости, не отказалась от приглашения. Все кружилось у нее перед глазами, виделось, словно во сне. Но когда сели за стол, на одном конце которого красовались Тимохин с Зинаидой, а на другом - Валька с Маней, когда прозвучало первое “горько” и женихи стали целовать невест, все в мире вдруг встало на свои места. Ну что она так горюет? Что было-то между ними? Единственное свидание, да и то потому, что отомстить ей хотел - за независимость. А сейчас сидит себе, накинув пиджак на одно плечо, растягивает меха тальянки, словно тоже гость в этом доме. Ох, характер! Когда кричат “горько”, а кричат почти все время, Валентин как бы между прочим наклоняется к Мане, прикладывается к ее губам. Краснеет Маня, опускает счастливые глаза. Зинаида не смущается, она более откровенна в своей радости. Голубое шелковое платье, коса короной обернута вокруг головы. Сразу расцвела нескладная Зинаида, откуда что взялось.

Поздравляя молодых, гости непременно чокаются с отцом и мамой. “Будь здрав, Ляксей Палыч”, “Живи долго, Ольга Митревна”. Женщины тянутся к маме: “Твое здоровье, Ольга Митревна, жалельщица наша… Ты уж наших озорников покрепче держи, коли надо, вытаску дай. Знаем твою справедливость, не обидимся”. Мама лишь смеется - тепло, мягко…

Сколько можно сидеть за столом? Раньше других не встанешь, прежде всех не уйдешь. Хороши, румяны крупеники да капустники, и лепешек с ягодами полно, и водкой обносят беспрестанно. Лена водки не пьет, в пирогах не ощущает вкуса. Себя не обманешь… Разве для Вальки с Маней кричат “горько”? Для нее это кричат.

Валька ни разу не глянул на нее, и хорошо, что не глянул. Иначе не смогла бы она как ни в чем не бывало говорить да смеяться. Вот он до отказа растянул свою тальянку, на середину избы выскочила Софья Семеновна, в красном крепдешиновом платье, в красных туфлях, не плясунья - огонь. Дробный перестук каблуков - вперехлест с Валькиной гармошкой. Быстро-быстро отбивает Софья Семеновна стройными ногами чечетку, хохоток ее дрожит, будто подмороженный. И Лену пробирает озноб.

Ходит ходуном от песен и плясок изба. Ходуном ходит улица. Чудится Лене, что в избе гремит неслышимый гром, сверкают невидимые молнии. Вот Валькин взгляд метнулся из-под прищуренных век, а вот встречная молния из глаз Софьи Семеновны… У Мани глаза вдруг погасли, бледная стала Маня. И отец хмурится, чем-то недоволен.

Схватил в охапку, взасос целует нового своего тестя кузнец. Крепко выпил Тимохин, буйство в его размашистых, резких движениях, в густом раскатистом голосе.

— Пей, тестюшка, дорогой, - сует он Зямину стакан с водкой. - Пей, не жалей, и пироги от пуза лопай, мы ведь не скупердяи, как некоторые, калабашки-то золотые в погреб не складываем!

— Какие калабашки? Мели, Емеля, - сердится Зямин.

Он кажется мелким, слабым рядом с огромным кузнецом, в глазах его не то стыд, не то растерянность.

— Тятя мой родный! - хохочет, наваливаясь на Зямина, кузнец. - Помнишь, как лет двадцать назад мы с тобой к одной невесте сватались, ты вдовый, я холостой? Еще когда мельница у той невесты ни с того ни с сего сгорела? А ныне я к тебе в сыновья попал!

— Дьяволу лесному ты сын! - ворчит Зямин. - Брешешь, не знай что, - взглядом он, кажется, так бы и сжег нареченного зятя. - Не безродная Зинка-то моя, хошь и нет у нее матери. Сроду бы не ступил я к тебе на порог, коли б не такая оказия. Ишь, седина в голову, бес в ребро!

— Сам небось без беса? Ох, тестюшка, знаю я тебя насквозь и даже глубже! - голос у кузнеца трезв, не подходит к его пьяной улыбке. - Ничего, тестюшка, не век тебе скитаться, прибьешься и ты к дому, то-то мы наворочаем делов! Я буду ковать, ты огонь раздувать, - лезет целоваться кузнец.

А Валька все сильней наяривает на гармошке, не сводя глаз с Софьи Семеновны, которая кружится огненным мотыльком.

Как уйти отсюда, сейчас, немедленно, сию секунду?

Какая удача - мама с отцом поднялись! Вслед за ними и Лена выскочила на улицу. И тут полно гармошек. Тамара, подхватив Ёнку Демина, пляшет в кругу.

— Обижаешь, Лексей Палыч, - гудит вышедший проводить гостей кузнец. - Пир только в разгаре.

— Завтра с утра на совещание, начальство вызывает. Должен быть, как стеклышко, Евстигней Лукич.

— Начальство, дело известное, одно знает: стань передо мной, как лист перед травой. Понужать не буду, Лексей Палыч, только завтра-то к Зинке непременно приходите.

— Придем, Евстигней Лукич.

— Евстюша, ты куда девался? - лебедем выплыла на крыльца Зинаида. Гости кличут. Посидели бы еще, Ольга Митревна, Лексей Палыч. Рано уходите, аль не угодили чем?

— Желаю тебе, Зина, большого счастья, - положила на ее руку свою ладонь мама. - Позднее счастье редко когда обманывает.

— Благодарим вас, Ольга Митревна, за пожелание. Евстюша, а ты что молчишь? Благодари Ольгу Митревну.

— А как же! - выпятил грудь кузнец и, обняв Зинаиду, загудел, тряся вскудлаченной головой. - Наше счастье на огне выковано, не боится ни дожжа, ни холоду. Эй, гости, гостеньки дорогие! - закричал он на всю улицу. - Вот она, уздечка моя золотая! Кровинушка моя сердешная! Сломила, заковала буйную мою головушку! Прощай, воля-волюшка, житье холостяцкое! Порушила его лебедь белая, лебедь белая, ласка-ласковая.

— Будет тебе, Евстюша, народ пужать, - довольно смеясь, уговаривала его Зинаида. - Нишкни. Пойдем до гостей-то!


После шумной гульбы звонкой и хрупкой кажется тишина летней ночи. Накрывшись росным туманом, спят на лесной опушке стога. Шуршат хлеба, готовясь покорно лечь под серпы и жатки. Распрямив ветви, словно ждущие чего-то невесты, робко стынут возле дороги березы.

Лена тихо идет вслед за родителями, не догоняя и не отставая от них. Во всей этой горькой суете они единственные, к кому можно приникнуть без стыда и опасений, если уж совсем станет невмочь.

— Ты видела, Кучина пьет водку стаканами? Девчонка! Гнать, чтобы не позорила звание учителя, - ворчит отец.

— Ну, не стаканами, всего один стакан, - улыбчиво поправляет мама. - Я поговорю с ней, хочешь?

— Вот-вот, святая Ольга-заступница! Чуть что, так и растопыриваешь крылья, готова прикрыть от беды всякую…

— Не надо, Алеша, без нас хватает на свете зла.

— Одним добром тоже мир не поставишь… Ну, Тимохин, выкинул фортель, на весь сельсовет шум поднял!

— Они с Зиной, по-моему, поладят.

— Хозяйкой Зинаиде пора быть. Поладят. Вот Зямина я никак не пойму: чем он недоволен? Чего вообще хочет? Иметь землю? Так ведь не любит он работать на земле. Советская власть ему не нравится? Так ведь сам воевал за нее, без нее никогда бы из батраков не вылез. Дом, и тот ему отдали кулацкий. Да, Оленька, чуть не забыл: завтра я должен дать ответ. Все-таки приглашают заведующим районо. Как ты смотришь?

— Как тебе лучше, Алеша.

— Мое лучше - это твое лучше, Оленька… Похолодало, скоро светать будет. Дай-ка накрою тебя пиджаком.

И вот уже не двое идут впереди, а словно один человек. Тихо и счастливо смеется мама. Тихо, покорно стелется дорого под ноги Лены. Она все отстает, отстает от родителей… Совсем одна плетется по пыльной дороге, которая рано или поздно уведет ее из Березовки навсегда.


… С кем-то Галинка прощается у крыльца. Стоят, взявшись за руки, смотрят друг на друга… Неужели Гриша?

Увидела ее Галинка, отняла руку. Высокий, худенький, очень серьезный - вот какой Гриша. Приятное простое лицо.

— Попрощалась с Валентином-то? - тихо сказала Галинка. - И я вот… Еле уговорила, чтобы домой ворочался.

— Не уговорила, - сказал Гриша упрямо. - Еще приеду. Пока за другого не выйдешь, не отстану.

— Другого не будет.

— Значит, я буду.

Постояли немного втроем. Но вот Галя, взяв Гришу за руку, потянула его к дороге, ведущей в Анциферово, к лесу, за которым где-то там, вдалеке, дымил своими трубами город… Лена долго смотрела, как тают в редком сумраке ночи две тоненькие, неясные фигуры. Да что же это такое делается, что же мы творим, глупые, так нещадно ломаем, губим тебя, любовь?


Опять шум, разноголосица, пляска.

Народу в избе полно - кумовья да сваты, шуринья да золовки, невестки да снохи. Обширна у Зяминых родня, Лена и не подозревала такого… Шустрые Тамаркины братья, свесив с полатей головы, глядят на празднество, жуют пироги. В переднем углу, под иконами, возле молодых, сидит Зямин. Сегодня он добрей, спокойней, и Лена внутренне посмеялась над собой - нашла врага! Если у человека дурной характер, значит, он обязательно враг?

Возле Зямина примостилась мать.

В новой ненадеванной кофте, в новом платке бабка похожа на именинницу. Лицо - сморщенный кулачок.

— Иде Зинкин-то жених? - без конца спрашивает она сына. И, видно, никак не поверит, что бородатый, “на возрасте” Тимохин и есть нареченный ее старшей внучки.

Зинаида в фате сидит, а Маня, одетая по-простому, помогает подавать на стол. Марья Ивановна Зямина совсем забегалась. Лицо ее раскраснелось, волосы выбились из-под платка. А локтями она, нося и подавая на стол, столько раз билась о косяки и стены, что, верно, живого места на них не осталось. И Тамаре не до пляски, успевай подносить из погреба миски со студнем и соленьями. Вообще, тут проще, лучше. Посидев немного за столом, Лена вышла на улицу. На лугу перед домом молодежь устроила “толоку” - пляшут “советскую”, “николаевскую”, кадриль. То парни выбирают девушек, то девчата парней.

Откуда ни возьмись, Витька:

— Пойдем, Лен, плясать.

— Что-то не хочется.

— Тогда постоим.

“Мне миленок изменил, изменяя, пожалел, на холодную скамеечку садиться не велел!” - выкрикивают, отплясывая “барыню”, девушки. “Тракториста любить, надо чисто ходить, а в поддевочке такой не полюбит никакой!” - насмешливо отвечают парни.

Вот и Софья Семеновна порхнула в круг, на ней сегодня белое маркизетовое платье с пышными оборками. Сестра у нее хорошо шьет, в городе… Вслед за Софьей Семеновной - Валька. Увидел Лену, будто споткнулся.

— Дочка Лексей Палыча? Не погнушались, пришли? Разрешите на танец, - качнулся он к ней.

Сбычив голову, перед Леной стал Витька:

— Отойди, не трожь.

— А тебе чего? - удивился Валька. - Ну-ка, пусти.

— Я тебе говорю, отойди. Женой своей командуй теперь, понял?

— Я? - Валькины глаза налились бешенством, он резко наклонился, поднял что-то с земли: - Уйди, пока цел!

— Не уйду.

— А-а! - замахнулся Валька.

Лена метнулась к нему:

— Валя, не смей, слышишь!

— Берегись! - выкрикнул Витька. - Убьет ведь, камень у него!

Но Валька уже опустил руку.

— Не бойсь, не убью, - сказал он устало. - Сам лезешь да еще девчонкой прикрываешься. Детвора! - и побрел куда-то за дом, к кладбищу.

Все так же спорили меж собой гармони, в кругу парней белой птицей металась Софья Семеновна. Лена поднялась на крыльцо, села в уголке. Сердце билось толчками, никак не хотело уняться. Вот Софья Семеновна вырвалась из круга, хохотнув, взбежала на крыльцо, исчезла в темных сенях. Хлопнула дверь избы, Лена услышала сдержанный голос отца:

— Где это вы летаете? - и тише, злее: - Как ты себя ведешь, постыдилась бы!

— Не ваша, не купленная, - отрезала Софья Семеновна. - Смотрите, от жены достанется.

— О ней не смей, слышишь?..

И новый скрип двери, и мамин встревоженный голос:

— Алеша, тебе плохо?

В сенях стояла тишина. Пустыми казались огромные сени, в дальнем, темном углу которых двое прижались к стене. Легкие мамины шаги миновали этот предательский мрак, замерли возле Лены. До боли знакомо пахнуло солнцем, медом, ромашками - какие-то духи были у мамы, словно цветущий луг…

— Лена? - мама вздрогнула. - Давно тут сидишь?

— Нет. Пойдем домой, мама.

— Пойдем. Там не до нас, пожалуй, - кивнула на открытые окна, за которыми нарастал хмельной гул.

Видела она, нет? Одно лишь это волновало, мучило сейчас Лену. Если бы видела, разве держалась бы так спокойно? Почему же тогда не спросила об отце? Мама, мамочка, что же это такое, ведь только вчера он говорил тебе… Где же в этом человеке правда? Или - все ложь?

А позади уже звучат, догоняют их твердые мужские шаги. Стучат по утоптанной глинистой тропе и догоняют, догоняют…

— Давай побежим, мама, а? Убежим отсюда, далеко-далеко, вдвоем.

— От себя не убежишь. Но если тебе не терпится, беги.

— А ты?

— Подожду папу. Он, кажется, сзади идет.


Душно… Лена распахнула окно навстречу речной прохладе, сырому туману. Голова как в огне. С ним пошла мама. И тогда, после пожара, кинулась прежде к нему.

Что делать? Молчать? Делать вид, что ничего не случилось?

Тихой тенью в классе возникла мама. Села рядом, положила на руку Лены легкую свою ладонь.

— Ничего, Лена, это детское, это пройдет… Я в пятнадцать лет тоже заглядывалась на гармониста.

Знает про Вальку. Откуда? А про отца - знает, видела, поняла?

— Помнишь, ты сказала, что я не права перед папой… перед Алексеем Павловичем… Так вот, у тебя вскоре может появиться сестренка. Или брат.

— Правда? Это правда, мама?

Не видела тех. Иначе разве бы поделилась таким? От великого счастья, что мама не знает, хоть этого не знает, Лена зарылась лицом в ее колени, обняла маму крепко-крепко, словно могла этим объятием защитить ее, оградить.

— Как ты думаешь, папа обрадуется? - мама ласково перебирала волосы Лены и словно сама раздумывала над своими словами.

Молчит Лена, не имея сил поднять лицо от маминых теплых колен. Молчит ночь за окном, и в классе тихо, и мама умолкла. Но вот она что-то решила, что-то ей стало ясно. Обняла Лену за плечи, поцеловала:

— Не мучь себя, доченька. Нам надо быть сильными. Мы женщины, на нас стоит мир.

Ушла. Но ведь она что-то еще хотела сказать… Что же? И вдруг, в какой-то миг озарения, Лена поняла: мама пришла к ней потому, что ей не к кому больше пойти. К ней пришла, чтобы успокоить, утишить свою боль. Ведь никого нет для Лены роднее, чем мама. И для мамы нет человека роднее нее.


Глава тринадцатая.


По-прежнему вспыхивают и гаснут над Шолдой зори, только дни стали короче, а ночи длинней. В разгаре жатва. Галинка и Лида Самсоновы с утра до вечера в поле. Тамарка Зямина тоже пропадает на своем телятнике. Не видно Витьки, мотается с летучкой по колхозным полям, проходит стажировку на слесаря…

Валентин работает на комбайне, штурвальным. Маня заведует фермой. И тетя Граня с Бориской с утра уходят в Ковригино, на детплощадку…

На школьном участке тоже вызрела рожь. Мама, Татьяна Прокловна, Марья Ивановна стали жницами. Отец выходит по утрам с косой, к которой прикреплено овальное полотнище. Нина Авивовна пробовала жать, да чуть не отрезала серпом палец. Теперь она помогает Лене вязать снопы и ставить суслоны. Страда…

Но как ни устают люди, в воскресенье на балконе полно гостей, слышится звон гитары, звучат песни.

— Зямин опять в бегах, - задумчиво постукивает пальцем по рюмке дядя Володя Герасиков. - Где-то, говорят, в Дальних Починках, большой подряд взял, два сруба, что ль, должен поставить. С ружьем ушел, на уток охотиться. Их в том краю много.

— Ружье у Зямина знатное. В охотсоюзе дали, как лучшему стрелку.

— Зинаида, слышь, с Тимохиным душа в душу! Вот оказия!

— А мне Ия Палина выплела чудесную кокетку, - обращается к женщинам Нина Авивовна. - В ней живет истинный художник.

Ия Палина… “Он страшный, я боюсь, спрячьте меня, спрячьте!” - словно услышала Лена бредовый ее вскрик. Вспомнила накрытую простыней кушетку, сердитое лицо дяди Володи. О ком говорила Ия? Об отце? Или о Зямине? Он ведь тогда как раз прыгнул, вслед за отцом, в окно, на пожаре…

Какая-то мысль мелькает в мозгу Лены, какая-то страшная догадка. Но она слишком невозможна, эта догадка, слишком страшна, и Лена старается забыть ее, накрепко зачеркнуть в памяти.

… Как прежде, идут по вечерам к Движенке гармошки, только Валькиной больше не слышно. И отец, когда густеют сумерки, тронув струны гитары, по-прежнему спрашивает маму:

— Твою любимую, Оленька?

Кучиной нет: она в городе, устраивается там на работу. Отец отпустил ее из Березовки.

Татьяна Прокловна похудела еще больше, лицо заострилось, как-то усохло. Лена понимает, насколько глубоко ее одиночество: ведь Лена и мама вдвоем стоят против беды, а у Татьяны Прокловны совсем никого.

Никого…


Опустел берег Шолды, прохладно уже стало, утром не искупаешься. Только днем, когда тепло. И вечером воздух становится стылым. В такой вечер хорошо уединиться в классе, открыть заветную тетрадку. Сколько здесь уже записано стихов… “Верьте совести чистой. На чем проверяется совесть? Есть ли лакмус такой, или мера одна лишь - беда?” Все обман кругом. Невыносимый, горький обман. Кому, чему можно верить?

Но приехал же Гриша к Галинке. И Валька - разве он обманул? Пела у рощи, звала тебя, Лена, гармошка. Ты сама отреклась.

Необъятен мир. Необъятна сила людей и их слабость.

Тихий, сумрачный тает закат. Покрывается тенями синяя Шолда. Лена, склонившись у подоконника, пишет, пишет.

Повеяло тонкими духами, Нина Авивовна подошла сзади, протянув к тетради погрубевшую за лето руку:

— Можно, Леночка, не секрет?

— Да… можно.

— “Люблю стать на землю босыми ногами, негромко прочла Нина Авивовна. - Шершава она и по-матерински тепла. Все живое рождает она, и все, отжив, уходит в нее, чтобы питать собой рожденное вновь… - в голосе Нины Авивовны нарастало удивление, он зазвучал строже, четче: - Теплой земли коснувшись, вдруг ощущаешь ясно, что сам ты - ничто, лишь только звено в бесконечной цепи. Жизнь - огонек спички, вспыхнет - и угасает, и счастье, если кому-то ты осветил путь…”

Дружественная ладонь легла на голову Лены.

— Это очень серьезно, девочка. Ты понимаешь, как это серьезно? Не слова, нет, в них еще много детского, ненужного. Но за этими наивными словами трепещет поэзия. Я счастлива, что первая говорю тебе это, Лена.

— Что вы, Нина Авивовна, я просто так.

— Только не “просто так”, слышишь? Ни в коем случае. Возможно, это потребует всей твоей жизни. Ты одарена богатством чувств, переживаний. Не скупись, не жалей себя, будь щедрой на боль, на любовь, на страдание. Чтоб и другим пролилась щедрость твоего сердца.

Вот и протарахтели колеса дрожек, на которых уехала Нина Авивовна.

Кончается август, скоро снова в школу, и клонятся, клонятся под набирающим силу ветром березы, чуть не хлещут по земле напруженными косматыми ветками. Татьяна Прокловна съездила на родину, в Шуйск, привезла племянницу: жена у брата больна, как не помочь. Снова появились теплые морщинки у глаз Татьяны Прокловны, посвежел ее голос. Если есть кого любить, о ком заботиться, жизни не бесцельна.

Как ни приминай его колесом телеги, кукушкин лен все одно поднимается!

Дождь… А мама уехала в город, какие-то там у нее дела. Дождь. И в классе уже темно, неуютно, постель отсырела, не хочется открывать окно. Дождь, и уже начали разбирать на кирпичи церковь, нет больше пенно-белой колокольни, тонущих в облаках куполов. Гул и грохот стоят над Березовкой. Клубится кирпичная пыль…

Зяминская бабка вздумала умирать. Испуганная, прибежала к отцу Марья Ивановна:

— Попа просит, исповедаться хочет. Где я возьму попа-то? Еле втолковала ей. Давай, бает, попа партейного. Вы у нас партейный-то секретарь, снимите грех-то с нее, уж какие там у нее, старой, грехи могут быть… За хозяином в Дальние Починки я робят послала. Гляди, к утру прибежит.

Отнекивался отец:

— Ну какой же я поп, в жизни не принимал исповедей.

Но пошел - очень просила Марья Ивановна. Вернулся суровым, до того суровым, Лене и то стало не по себе от его мрачного вида. Пришел дядя Володя, зачем-то явился кузнец Тимохин. Долго они говорили, закрывшись в учительской. Допоздна. На рассвете отец собрался в город.

— Вернемся часам к шести, - сказал он Лене. - Привезу маму.

В каком грехе открылась ему зяминская бабка? Лена побежала на хутор. Марья Ивановна встретила ее с заплаканными глазами, сказала, что бабка совсем худа. Тамара сидит возле нее неотлучно…

Легли сумерки. Наваристые щи доходили в горячей печке; Лена налила в самовар воду, положила уголь в трубу, чтобы сразу, как приедут, разжечь. А пока стала разбирать учебники: что взять с собой, что оставить дома. Еще день-два, и пора ехать в город, выпускной класс.

Мерно качаются за окном березы, роняя с ветвей серые капли. Присмирела, нахмурилась, устав от долгих каникул, школа…

Но что это за крик во дворе, кто там заплакал громко, навзрыд, чьи шаги гремят по лестнице, по коридору, почему у нее, Лены, вдруг оборвалось сердце и она, сама не сознавая, что делает, встала во весь рост…

— Лена, беда-то какая! - кинулась к ней, обхватила ее руками Татьяна Прокловна. - Мама твоя умерла!

Умерла? Лена слышит свой смех, глупенький, легкомысленный. В этой Березовке все с ума посходили, здесь можно ждать каких угодно выдумок. Чего доброго, Татьяна Прокловна скажет еще, что и она, Лена, умерла!

— Что ты, Лена, опомнись! Ты поняла, что я говорю? Застрелили Ольгу Дмитриевну, в Движенке она, у Владимира Петровича на медпункте. Да поздно уже, мертвую Алексей-то Павлович привез.

Срывается с места, бегом бежит Лена, всю дорогу бежит - через мост, по аллее, мимо Яминова, через всю Движенку. Вот и высокое, выкрашенное свежей краской крыльцо медпункта. И белые двери распахнуты настежь, словно ее здесь ждут. И в приемной все белое: ширма из простыни, кушетка… и тихое, успокоенное лицо мамы, ясное, совсем молодое лицо с темными завитками волос на лбу.

— Вот… - говорит отец, который сидит возле кушетки и держит маму за руку, как будто можно ее удержать, как будто уже не ушла она от них навсегда. - Вот…

И замолкает. И дядя Володя молчит, безнадежно опустив голову, зажав короткопалые сильные руки в коленях. Бесполезна сейчас их добрая сила. Лену охватывает пустой, мертвый холод, она опускается на колени возле кушетки, прижимается лбом к маленьким, застывшим ногам мамы.


Все шатко вокруг: пол, ступени лестницы, земля, всегда, казалось бы, надежная, твердая… качается, ускользает из-под ног земля. Сколько людей во дворе… Лица их сливаются в одно огромное скорбное лицо. Вдруг что-то до боли знакомое слепит Лену, она рванулась к родному платью в белый горошек - и замерла, вспомнив: это же Тоня, мама для нее перешила свое платье. Тоня! Маме уже никогда, ничего не носить…

На дрожках - красный гроб, возле него - цветы, цветы. Протяжно всхлипнули трубы оркестра. Резкие звуки, безжалостно скрежеща, разорвали на клочья зыбкий, лишенный реальности мир. Казалось, вопли труб никогда не кончатся, как и плывущая из-под ног, выстланная обломками кирпичей дорога. И всегда будут метаться у мамы на лбу завитки темных волос, то открывая, то пряча почти незаметный шрам. След от пули. Мету врага.

Вот и кладбище, и березы, и могила дяди Миши Самсонова под ними. Рядом - мамина. Лена смотрит и никак не может насмотреться на такое бледное, умиротворенное лицо.

Простучал молоток, на вышитых полотенцах гроб опустили в могилу. Что-то говорит над могилой дядя Володя, но Лена не разбирает слов. Шелестят пожухлой листвой березы, ветер стонет в примятых кустах сирени, плещутся алые галстуки на груди у ребят.

Уходят люди с кладбища. Лишь отец сидит на могиле, заваленной венками. Ветер трогает его волосы, обвивает вокруг ног черные сатиновые ленты. Лене кажется, что все это сон, страшный сон, и стоит уйти отсюда, как она проснется…

— Пойдем, папа, пора.

— Некуда мне идти. Все зарыто здесь.

— Пойдем. Надо как-то жить. Вместе с тобой будем…

Что “будем”, она не договаривает, потому что не знает сама. Ничего сейчас не знает. Однако отец безвольно подчиняется ей, и они уходят рядом, бок о бок.



Повесть вторая

Поперек судьбы


С чего начинается родина…


Глава первая.


За окном лес. Можно выйти в коридор, пройти по классам, и повсюду за окнами ели. Плотной стеной стоят они по краям небольшой поляны, на которой разместилась школа, словно замкнув ее в своем невеселом кругу. Там, за елями, широкий и шумный мир. Здесь тишина. По утрам узкими, но глубоко пробитыми в рыхлом снегу тропами пробираются сквозь ельник в школу ученики. Они деловиты и неразговорчивы, достойные сыны и дочери затерянных среди бескрайнего елового бора починков. Науку познают нелегко, но трудятся до седьмого пота. Во всей школе, из сорока трех учеников, только один приходит с нерешенными задачами, не выполнив письменных упражнений. И этот ученик - ее, Лены. Ученик, на которого она не может смотреть равнодушно, который вывел ее из равновесия сразу, с первой минуты, когда она вошла в класс, а он, увидев ее, сказал:

— Гля, робя, пигалица!

Сел за парту, тараща на нее глаза, хихикая в ладошку. Стриженный под машинку, с непомерно вытянутым черепом, с тонкой шеей, вылезающей из мешковатого ворота рубашки, он вдруг до того напомнил ей Зямина, что у Лены закружилась голова. На секунду прикрыв глаза, она снова взглянула на мальчика. Нет, глупости, Зямин кряжист, круглоголов, а этот… И причем тут вообще Зямин? Да и пигалица - так ли обидно? Пиявок зовут в деревнях пигалицами. А, может, он не это имел в виду, просто - молоденькая? Но неприязнь осталась; и как ни ругала себя Лена, как ни казнила этим себя, поделать ничего с собой не могла. Звали его Гавря Боровиков; Лена вынуждена была называть его Ганей - так обращалась к нему Зинаида Митрофановна, заведующая школой. Гавря… Откуда он взялся такой, на ее голову? Да и причем он - не сама ли Лена виновата, что пошла поперек давно ею же самой намеченной судьбы?


… Мама умерла в августе, а уже в октябре отец зашел к Лене на городскую квартиру: “Лена, меня переводят заведующим районо. Что скажешь, если я перееду в город и женюсь на Софье Семеновне. Тогда ты сможешь жить с нами”. - “Нет, нет!” - закричала она, видимо, так страшно закричала, что отец испугался: “Хорошо, все будет, как ты хочешь, успокойся”. Через неделю он пришел снова: “Лена, я не могу один, ты должна понять”. - “Лучше Татьяна Прокловна, я знаю, она любит тебя!” Отец вспыхнул: “Вы что, сговорились? И Володя с Аграфеной туда же! Хватит с меня стар… Ты знаешь, твоя мама была старше меня”. Лене стало противно, она махнула рукой: “Уходи, прошу тебя, уходи”. - “Так разрешаешь?” - “Делай что хочешь, только уйди”. Он схватил ее за руки, расцеловал, как будто Софья Семеновна уже тогда не была хозяйкой в его доме!

Он еще раз предал маму, которая отдала за него жизнь. Говорят, что стрелял Зямин в отца, а мама заслонила его собой. Зямин, Иван Иванович Зямин, их близкий сосед, отец Тамары… Лена не могла думать об этом, у нее застывало все внутри. Она ни о чем не расспрашивала, не было сил. Из отдельных разговоров поняла: Зямин пришел домой раньше, чем его ждали, он не встретил посланных за ним сыновей, пришел сам. Узнав от своей матери, которая была еще жива, что та исповедалась в их общих грехах директору школы, схватил котомку, ружье и был таков.

Понял, что отец поехал заявлять в милицию. Хотел отомстить. Так, по-видимому. Следов Зямина не нашли, лишь кепку его подобрали возле Черного богота. Утонул в нем, убегая? Скрылся? Ведь на три стороны от Березовки глухие леса.

— Олена Митревна, печку-то будешь растапливать? Дрова я уже поклал, - в комнату Лены, прервав нить воспоминаний, заглянул Коля Утин, Николай Павлович, школьный сторож и уборщица в одном и том же лице, весьма основательный товарищ шестнадцати лет. - Печи-то вытопим, учить-то меня будешь?

— Конечно, буду, Николай Павлович.

Печи здесь, как в березовской школе, топили на ночь - чтобы к утру классы не выстыли. Лена любила разжигать дрова, смотреть, как небольшой огонек, разрастаясь, превращается в бушующее пламя. Потом, прогорев, угли гаснут, покрываются пеплом. Так и жизнь человека: вначале разгорается робко, потом полыхает вовсю, пока не погаснет. Попробуй притушить раскаленную пламенем печку, сколько надо вылить воды, сколько чаду найдет в помещение, и кирпичи, гляди, треснут! Жизнь человека притушить проще: скользнула неслышная пуля, и все… Никогда не забудет Лена, как, встретив их с отцом у ворот кладбища, пластом упала к их ногам Марья Ивановна Зямина, забилась в беззвучном плаче, раздирая ногтями измученное рябое лицо. “Лучше бы меня, до смерти…” - расслышала Лена сквозь глухие рыданья. Ветхая кофта порвалась на плече Зяминой, в прорехе чугунно синела отечная, вся в кровоподтеках кожа. Именно тогда поняла Лена, кто убийца. Поняла сердцем, но разум не мог воспринять этого до сих пор…

— Чего задумалась-то опеть? - подошел к ней Николай Павлович. - На огонь-то глядишь, и ровно нету тебя здеся.

— Не “опеть”, а “опять”, - поправила его Лена.

— Да у нас все эдак-то говорят!

Лена улыбнулась: сколько раз объясняла, что в слове “говорят” ударение падает на последний слог, никак не привыкнет. А ведь сам просил научить его правильно говорить.

— Прогорают печи-то, - снова подошел к ней Николай Павлович. - Закрою вьюшки, тетрадки-то принесу?

— Неси.

… Ветер воет в трубе. На дворе разыгралась метельная вьюга. Коля вьюшкой гремит. Тихо в школе. И на сердце тишь и печаль. Гнутся ели в лесу, осыпая снегами друг друга. Бьется буря в дрожащие стены… И мысли уносятся вдаль.


… Отец с Софьей Семеновной переехали в город, но Лена не пошла жить к ним, и в гости не пошла, сколько отец ни звал. От мамы осталась маленькая пенсия, на квартиру и хлеб хватало, а больше Лене не было нужно.

Может, и было нужно, да только не от отца.

Всю зиму перебивалась кое-как: зима выпала трудная, началась война с Финляндией. Призывали комсомольцев, и Лена сунулась было в военкомат, но с нею не стали даже разговаривать, хотя она занималась в ворошиловском кружке. Лена жадно следила за ходом войны, восхищаясь героизмом наших бойцов - ведь там где-то воевал и Валька Тимохин… Жалела, что и эти события проходят мимо нее. Терпеливо стояла в очередях за хлебом, готовая делить со страной любые трудности. И как ликовала, узнав о победе! Всем сердцем и всей душой.

… Получив аттестат, отправила документы в университет. Оттуда пришел вызов. И Нина Авивовна не обманула, приехала, как всегда, на лето в Березовку, чтобы увезти потом Лену с собой в Ленинград. Печальной была в этот свой приезд Нина Авивовна, подолгу сидела на кладбище у могилы мамы, не очень-то охотно шла обедать или ужинать, когда отец посылал Лену за ней. Нынешний директор школы Татьяна Прокловна, по старой памяти, разрешила отцу и Софье Семеновне занять на лето один из классов. Отец уговорил Лену побыть последние месяцы с ними; ничего хорошего не вышло, Софья Семеновна относилась к ней, как к чужому, лишнему человеку, которого поневоле приходится терпеть, и не скрывала этого. Глупо было бы на нее обижаться, в общем-то, на самом деле все обстояло именно так. Лена мирилась, ради былой своей любви к отцу, в память о маминой любви к нему…

В последний вечер, накануне отъезда, Лена обошла все любимые места, попрощалась с тетей Еней и Лидой (Галинку зачем-то вызвали в город, в райком комсомола), побывала у Герасиковых. Дядя Володя дежурил на медпункте, Витька еще не пришел с работы, была в разгаре жатва… Тетя Граня проводила Лену чуть не до самой школы, все наказывала быть осторожней, слушаться Нину Авивовну. Потом, обняв, горько заплакала:

— Коль худо придется, Ленушка, нас-то не забывай. Не чужие с твоей мамой были.

И Татьяна Прокловна в этот вечер долго сидела у Лены в классе, напоминала:

— Если что, сразу пиши мне. Помогу.

Уже собираясь лечь, Лена вдруг захотела чаю. Самовар, верно, теплый, в нем оставались угли… Как была, босиком, пробежала знакомым коридором к раскрытой двери кухни. Там горел огонь, Лена услышала сердитый голос Софьи Семеновны:

— Она тебе не чужая, а я, значит, чужая! Последний кусок хочешь от семьи оторвать, девчонке на удовольствия! Вишь, какой благодетель выискался! Да если ты допустишь до этого, дня не стану с тобой жить!

— Соня…

— Двадцать лет Соня, а тебе, небось, тридцать пять, подумал бы об этом! Любовь называется - менять меня на какую-то падчерицу!

Лена не стала слушать, потихоньку отошла от двери, притулилась у окна в классе. Наверное, не первый это разговор. Сколько пришлось вытерпеть отцу… Белая ночь была в самом разгаре, из окна видно далеко-далеко. Те же березы на лугу, та же сонная Шолда. Надо решать.

Наутро, не обращая внимания на злые реплики Софьи Семеновны, Лена спокойно села в тарантас рядом с Ниной Авивовной. Молчала всю дорогу до Вологды. В городе, когда должны были свернуть к вокзалу, тронула за локоть отца, сидевшего за кучера:

— Останови, папа.

Он, тпрукнув, недовольно обернулся. Лена поцеловала Нину Авивовну, взяла свой чемодан, сошла на тротуар:

— Я не поеду в Ленинград, папа.

— Не дури, Елена! - сверкнул он глазами. - Ты что, с ума сошла? Не дури!

— Я все равно не поеду, папа. Вы не тревожьтесь, Нина Авивовна, я вам напишу. Нет, нет, не сходите, я твердо решила. Езжайте, а то на поезд опоздаете. Я буду на прежней квартире, папа.

Часа через полтора, проводив Нину Авивовну, отец заехал к Лене на квартиру расстроенный, но не злой.

— Ты сама не представляешь, Елена, что натворила, - сказал он устало. - Как же теперь? Ведь все было решено.

— Я не могу сидеть на твоей шее, папа. У тебя семья… Пошли меня в школу, нужны же где-нибудь учителя!

— В школу? - он облегченно повел плечами, и Лена вдруг ощутила, что, может быть, именно этого хотел от нее отец - чтобы она отказалась сама. - Ну, уж если так получилось… Нужен учитель в Дальних Починках. Езжай.


— Дак будем учиться-то? - нетерпеливый, даже обиженный голос Николая Павловича вернул Лену к действительности. - Вон и печки уже прогорели, я вьюшки-то прикрыл.

— Прости, Коля, - она поднялась с чурбака, на котором сидела, провела рукой по глазам. - Замечталась что-то.

— В экую непогодь только сидеть у печки да мечтать, - согласился Николай Павлович. - Ты мне мягкий знак задавала. Я правило-то выучил. Сказать?

— Идем в мою комнату. Там удобней.

Коля так старательно отвечал правило, так истово корпел над письменным заданием, что Лене даже стало жаль его. Самостоятельный паренек, не зря ученики зовут Колю по имени-отчеству. Какой смешной хохолок у Коли на макушке, так и хочется накрутить на палец…

— Тебе восьмой бы уже кончать надо, - сказала Лена. - Почему ты сюда-то попал, в уборщицы?

— Так и попал, - взглянул на нее Николай Павлович. - Мамка умерла, тятя мачеху привел. Я в четвертый ходил… Не пустили, с маленькими заставили водиться. Потом и в пастухи отдали. Зинаида Митрофановна сколь требовала, чтоб я школу кончил, да куда! Тятя перед мачехой слаб. Ну, я терпел, пока она рукам воли не давала. А как замахнулась на меня кочережкой, я все бросил и пришел сюда. Берите, говорю, кем хотите, все стану делать, а домой не ворочусь. Уладил Модест Борисович в сельсовете, взяли… Мне бы за четыре года сдать, стал бы ходить в Березовку, там есть вечерние классы.

— В Березовку? За двадцать-то километров? - у Лены сердце щемило от жалости, схожая у них судьба, обоих одно и то же привело в Дальние Починки…

— А че? Вечерняя не кажный день. Зимой, да на лыжах… - Лицо Коли стало таким упрямым, что Лена поняла: дай возможность, не остановят Колю Утина и сорок лесных километров.

— Ну, а семилетку кончишь, тогда что?

Коля мечтательно улыбнулся:

— Не одна ты думаешь думы у печки-то… В командирскую школу пойду, вот куда. На красного командира выучусь. Че, думаешь, не смогу? Модест Борисович говорит, что я к строю способный.

Ох, Модест Борисович, Модест Борисович, как славно, что именно он живет рядом с ними в этой затерянной среди лесов школе, что именно его выбрала из всех лежавших в ее палате раненых красная сестра Зина Денисова. Не потому ли выбрала, что оказался он ее земляком? Ой, не потому… Вот стучит по коридору его протез, в направлении комнаты Лены. Через минуту сам Денисов просунул в дверь кудрявую голову:

— Ужинать, братья-разбойники! Мать-командирша учудила небывалое жаркое с картошкой! Из нашего собственного с вами, убиенного на днях, поросенка. Прошу!

— Сейчас, Модест Борисович! Зайдите на минутку! Вы вчера не досказали, чем кончилась разведка… Ну, когда на вас напали с трех сторон петлюровцы. Помните? - Лена ужасно любит слушать рассказы Модеста Борисовича, которые он обрывает обычно на самом интересном месте. И всегда торопится выудить у него конец, который, впрочем, ей известен заранее. Был Модест Борисович в гражданскую лихим красным конником, из многих жарких сражений вышел целым и невредимым - ногу потерял уже в последние дни войны…

— Помню, как же! - Модест Борисович смеется, довольный их нетерпеливым любопытством. - Ну, напала петлюра, с гиком, гомоном, летят со всех сторон, как черти, а нас осталось всего десять. “Эх, - говорю я товарищам, - братцы мои дорогие, помирать, так с музыкой!..” Стали мы кругом, спина к спине, локоть к локтю, и началась сеча…

— Ну и..? - даже привстал на стуле Николай Павлович.

— Порубали! - махнул рукой Модест Борисович. - Порубали мы ту петлюру на клочья, дорогие братцы-разбойники! Порубали, в бега оборотили. Эх, время было, братцы-разбойники, эх, время! Ну, хватит, пошли, а то даст нам мать-командирша жару вместо жаркого!

В школе два довольно просторных класса, три маленьких комнаты и вместительная кухня, в которой они, жители этого лесного островка, проводят вечера. Здесь тепло, десятилинейная лампа дает достаточно света. Неслышно суетится возле стола молчаливая, удивительно ловкая Зинаида Митрофановна. Вкусно пахнет нагретыми кирпичами, свежим хлебом; домовито пыхтит, пуская пары, самовар. Модест Борисович, то и дело откидывая со лба непослушные смоляные кудри, увлеченно ест и еще более увлеченно рассказывает:

— … Явилась, значит, ко мне бабуся Морозова, распиши, мол, ты меня, ради Христа, Модест Борисыч, с моим стариком. Вовсе ума старый лишился, талдычит с утра до вечера, что по нонешним законам он неженатый и потому имеет полное право искать себе невесту. Побойся бога, увещевает его старуха, мы ведь не какие-нибудь посторонние, в церкви попом венчанные. А он: когда то было! Полста годов назад, за давностью лет аннулируется.

— Ну и? - опять привстает на своем месте Николай Павлович, который знает окрест всех жителей и самым пылким образом переживает новости, что приносит ежедневно из сельсовета Модест Борисович, где он работает секретарем.

Денисов по-детски наслаждается волнением Коли - медленно пьет чай, откусив большущий шмат хлеба, не спеша, с расстановкой пережевывает его… Лене кажется порой, что Модест Борисович такой же еще мальчишка, что и Коля, нет, даже моложе Коли, смешливее, озорней.

— Ну и - порубал! - говорит наконец Модест Борисович. - Расписал старых. Дед пришел в чистой рубахе, истинным женихом. Из сельсовета бабку под ручку вывел… - и смеется так заразительно, что даже Зинаида Митрофановна не может сдержать улыбки.


Глава вторая.


Кружатся, воют по ночам в седых ельниках вьюги.

Чуть засинеет рассвет, Николай Павлович зажигает в коридоре и классах лампы: с керосином в сельпо нередки перебои, зимой темнеет рано, дети не всегда успевают сделать дома уроки. Если посмотреть на окна от ручья, куда Лена бегает по утрам умываться, кажется, что внутри теплятся свечи…

К половине восьмого ученики уже в школе; разговаривают мало, негромко, еще меньше шалят. Деловой живет в Еловых Починках народ. Школа разместилась в уцелевшем флигеле бывшей усадьбы лесничего, а собственно Дальние, или Еловые, Починки, деревня в тридцать дворов, прятались за глубоким лесным увалом, примерно в километре от школы. Там жили двадцать три ученика. Остальные стекались из мелких, разбросанных по ельникам деревушек: были Тюрины Починки, Моховые Починки, Пень-Починок, Маруськин хутор. Лена не забыла бесед Нины Авивовны об истоках языка, понимала: “починок” значит “начало”, кто-то совершил почин, первым тут поселившись. Иногда почин так и оставался почином: Пень-Починок, например, насчитывал всего два двора, а в Моховых Починках обосновалось лишь три семьи.

Школа была двухкомплектная, Лене достались первый и третий классы. Она побаивалась, начиная работу: вдруг не справится? Но Зинаида Митрофановна так уверенно представила ее ученикам, а те вели себя так выдержанно и послушно, что страхи Лены скоро прошли. Да и выросла ведь она в школе, свой это был для нее мир… Одному классу она давала письменную, в другом спрашивала устно, и наоборот. Дети старательно писали, считали, кто лучше, кто хуже, одним Лена ставила “удики”, другим “хор” и “оч. хор”. Если кто получал “неуд”, она сидела с ним после уроков до тех пор, пока ученик полностью не осваивал того, что следовало. В общем, не будь в классе Гаври Боровикова, Лена могла бы считать, что у нее, как учительницы, все более или менее в порядке.

Боровиков путал ей планы, без конца портил настроение. И хуже всего, что делал он это не нарочно, совершенно не подозревая о неприязни Лены к нему. Он был вообще какой-то беспонятный, этот Боровиков: поступал и говорил, как хотел, не стесняясь, не задумываясь над тем, к месту это или не к месту. Никогда нельзя знать заранее, чем он допечет.

Вот и сейчас: все работают, а Гавря сидит себе, вытаращив глаза, улыбается. Наконец открыл тетрадку… Но вдруг поднялся с парты, пошел к двери.

— Боровиков, сядь! - сурово окликнула его Лена.

— Не-е, - помотал он головой. - Мне надо.

— Куда надо? Кто тебе разрешил уходить с урока?

— Мне на двор надо. По нужде.

Хоть бы голос понизил… Зачем она взялась строжить этого Гаврю, пусть бы шел! Глянула осторожно: что ученики? Спокойно работают. Видно, привыкли. Лишь Настя, Настенька, Настена Ивлева, самая маленькая ученица и самая большая радость Лены, тревожно распахнула васильковые глаза.

— Иди, - сказала Лена Гавре, который бестолково переминался у двери. И сразу засияли, обрадовались синие Настины глаза - они были, как барометр, определяющий добрые и недобрые поступки. Не будь этого барометра, Лена, верно, накричала бы, нашумела на Гаврю, выбросила его вон из класса вместе с матерчатой залатанной сумкой, куда он небрежно совал учебники.

Боровиков никогда не выполнял домашних заданий. Начнешь спрашивать, вытаращится удивленно:

— А посто в тетрадку-то писать? Я правило выуцил, задацку решил.

И отчеканивал правило, рассказывал, как он решил задачку, совершенно не заботясь о том, хочет или не хочет выслушивать его учительница.

Не будь у Гаври способностей, Лена решила бы, что он глуповат, и успокоилась. Но ведь он способный, схватывает новое буквально на лету. И это качество никак не сообразовывалось с его поведением. Лене казалось, что он нарочно строит перед ней из себя дурачка, не желая признавать в “пигалице” учительницу.

Только теперь поняла она смысл поговорки “бельмо на глазу”. Боровиков мешал ей, даже когда молчал, при нем она не могла оставаться ни минуты спокойной… Лена пыталась внушить себе, что это глупо, унизительно - обращать внимание на какого-то мальчишку. И ничего не могла с собой поделать.

А что Боровиков не подозревал о ее нелюбви к нему, было ясно: он ничуть не смущался, встречая ее неприязненный взгляд, если что-нибудь не понимал, беззастенчиво спрашивал. Будто из железа сделан этот Боровиков, бесчувственный, как болванка. Пишет, пишет и вдруг поднимет руку.

— Что тебе, Боровиков? - вынуждена спросить Лена.

— У меня тетрадка концилась.

— Нужно брать с собой про запас чистые тетради.

— А у меня нету.

— Кто же должен заботиться о твоих тетрадях? Я, что ли?

— Ага, - радостно соглашался Боровиков. - Мне всегда уцительница давала тетрадки.

Хочешь, не хочешь, а тетрадку приходится дать. Мелочь, ерунда, чепуха; Лена никогда не жалела вообще ничего, не только такой малости. Но раздражает донельзя.

В общем, ей было за что себя не уважать, было. Теперь она как-то понимала отца, который взял да и невзлюбил Вальку Тимохина, пусть и безо всякой Валькиной вины. Видно, есть на свете вещи, не подвластные разуму. Но как же мама? У нее подобного вообще не бывало, не могло быть… Как Зинаида Митрофановна? Вот у кого характер, позавидуешь: с ребятами разговаривает строго, по-деловому, лишнего слова не обронит, лишний раз не улыбнется. Ни на кого никогда не повысит Зинаида Митрофановна голоса, а власти ее ребята подчиняются охотно, с радостью. Даже Лена замечает это за собой - нежелание противиться безмолвной власти Зинаиды Митрофановны. Наоборот, хочется предупредить ее возможную просьбу… Попробуй, успей: пока ты думаешь, Зинаида Митрофановна сделает. Только соберется Лена к ней с предложением: “Давайте покормлю кур, сена корове брошу”, смотрит - а Зинаида Митрофановна идет уже из сарая с решетом в руках: и кур покормила, и сено корове бросила. Только вспоминает Лена, что хотела взять у заведующей тетради со старыми учебными планами, глядь - уже Зинаида Митрофановна принесла планы, именно по тем разделам, которые Лена проходит в данный момент со своими учениками. Нет уж, Зинаиду Митрофановну ей, Лене, никогда не опередить!


В большую перемену по школе разносился дразнящий запах грибного супа; сразу после звонка ученики, взяв из шкафа свои миски и ложки, шли на кухню, где разливал еду Николай Павлович. Он и варил суп, причем мастерски.

Торопливо выхлебав деревянной истертой ложкой полную миску, Боровиков снова являлся к Николаю Павловичу:

— Мне исцо!

И, получив вторую такую же щедрую порцию, удовлетворенно шел доедать. Лене была неприятна жадность, с которой уплетал суп Гавря, его бесцеремонность. Он почему-то никогда не приносил с собой молоко, как другие, и хлеб у него бывал обычно черствей, чем у других. Настенька, с которой охи ходили из одной деревни и которая вечно опекала долговязого Гаврю, отпив полбутылки, отдавала ему остальное. Он прикончит молоко, вернет бутылку, утирая рукавом рот, даже не удосужась поблагодарить.

С каким нетерпением ждала Лена конца уроков! Скорей бы звонок, чтобы исчез, испарился, сгинул с ее глаз этот дурашливый Гавря. Тогда все опять встанет на свои места. Взяв лыжи, она обежит заснеженные еловые опушки. Потом проверит тетради, напишет планы на завтрашний день; еще есть гитара, стихи… Потом Николай Павлович позовет ее топить печи, а там явится и Модест Борисович. Ввалится в кухню, весь осыпанный снегом, еще с порога закричит:

— Живы, братья-разбойники? Встречай, мать-командирша! Есть хочу, как стая голодных волков!

Сбросив тулуп, снимает и кладет на печку валенок со здоровой ноги, надевает, достав с горячих кирпичей, другой, садится за стол, весело докладывает:

— В колхозе нынче по трудодням сено делили. Твоего батьку, Николай Палыч, премировали, как лучшего скотника, двадцать рубликов дали. Жинка тут же отняла премию: “Пропьешь”. Он руками развел: “Да когда я пил-то? Запах спиртного-то позабыл!” В зале хохот, конечно. Ну, отхватил себе ведьму твой батя, где только такие водятся!

— Где, как не в Моховых Починках, - потягивая чай, хмуро отзывается Николай Павлович. - Там отродясь нелюди живут.

— Ну, врубил! - заходится смехом Модест Борисович. - Не забывай, дорогой Николай Павлович, что я тоже из Моховых Починок!

Коля, поставив блюдце на стол, растерянно оправдывается:

— Да я не про вас!.. Вы, конечно, людь.


Сегодня Модест Борисович пришел озабоченный:

— Утром тебе надо быть в сельсовете, Зинаида. Сессия. Насчет ремонта школы пойдет разговор.

— Ладно, - Зинаида Митрофановна повернулась к Лене: - Вам придется вести все уроки. Планы у меня готовы, возьмите. И тетради.

— Одной? Во всех четырех классах? - даже задохнулась Лена от неожиданности. - Я не сумею!

— Сумеешь, - рассмеялся Модест Борисович. - Считай, что идешь в неравный бой, но - победи! Ясно? Не одна будешь, Николай Павлович тут. Если что, поможет.

Зинаида Митрофановна лишь молча взглянула на Лену, и та не посмела больше возражать.

Что-то мешало ей заснуть в этот вечер. Поворочавшись на узкой своей кровати, подошла к окну. За белой занавеской угрюмо чернел лес. Снега лежали синие, тихие. Покой вокруг глубочайший. Почему же в ней нет покоя, откуда неясное ощущение беды, тревоги?

Открыв ящик стола, она достала фотографию: нашла ее в маминых письмах, в старом пожелтевшем конверте… Мама и родной отец, Глеб Яростнов, совсем еще молодые, мама в коротком платье с напуском, отец, бритый наголо, в очках. Лена долго вглядывалась в светлые, до малейшей черточки знакомые лица. На губах у мамы улыбка, а сколько скорби в глазах! Или предвидела, как недолго придется им быть вместе? Как вообще недолго суждено им жить?

Короткое было мамино счастье. А у нее, Лены, будет оно когда-нибудь? Единственный, кто ей нравился до сих пор - Валька Тимохин. Лена пыталась представить его, но образ Вальки расплывался в безгласной полумгле ночи. Даже тальянку его не слышала Лена.

Только вьюга. И снег за окном.


Глава третья.


— Боровиков, ты почему не в классе? Кто разрешил тебе уходить с урока?

— А цого сидеть-то? Задацку-то я решил.

— Другие сидят, ты что, лучше?

Лена, переходя из класса в класс, в коридоре увидела Боровикова: стоит себе, заложив руки в карманы, будто ему и дела ни до чего нет!

— У других-то свои голы на плецах, - ученик смотрел на Лену недоуменно, словно удивляясь ее беспонятливости. - Я задацку-то решил и напицца-то пошел, водицы вон там принес из руцця.

— Никто тебя не посылал за водой! Ты должен сидеть на месте! - Ей так трудно сегодня, мечется из класса в класс, боится чего-то не сделать, упустить. Ребята понимают, слушаются. Но Гавря! Стоит, усмехается. Мятый бумажный пиджачишко, немытая рубаха… Нет, этому надо положить конец, больше она этого не вынесет!

— Иди, забирай свою сумку и отправляйся домой! Завтра придешь с матерью!

Если бы он хоть смутился, попятился! Даже бровью не повел, рук не вынул из карманов. Лишь качнул головой:

— Не, мамка моя не придет.

— Почему? - Лена вся дрожала от волнения. - Как ты смеешь разговаривать со мной подобным образом? Я тебе учитель или кто?

— Уцитель, - безмятежно согласился Боровиков, и эта его нерушимая безмятежность окончательно вывела Лену из себя. Вспыхнув, она шагнула к Боровикову, ухватила за отвороты пиджака.

— Сейчас же вынь руки из карманов, слышишь? И мать свою завтра ты приведешь!

Она еще что-то кричала, видя перед собой расширенные удивлением и все равно бесстрашные глаза Боровикова, понимая, что нужно остановиться, тотчас, немедленно, и не умея остановиться.

Из кухни, где он варил суп, спешил Николай Павлович.

— У тебя чего в карманах-то, Ганя? - спросил он, осторожно высвобождая из рук Лены пиджак Боровикова. - Олене Дмитриевне-то покажи.

— А цого? Ницого там нету, - Боровиков готовно вывернул оба кармана. Подкладка была измазана чернилами, кой-где зияли дыры. Из одного кармана выпала резинка, тоже вся в чернилах, в другом оказался огрызок облепленной хлебными крошками конфеты.

— Ну вот, а теперь иди, учись, - Николай Павлович дождался, пока Боровиков закроет за собой дверь класса, повернулся к Лене, которая, тяжело дыша, прислонилась к стене. - Он чего взял-то? Без спросу, што ли?

— Это тебя не касается, Коля, - Лена уже остыла, внутренне она была благодарна Николаю Павловичу за вмешательство. Однако гордость не позволяла выказать это. - Я и сама бы правилась, без тебя!

— Что бы ты там справилась! - махнул рукой Николай Павлович. - Что ты знаешь о Ганьке? Да ничего. Читать учишь? Так это кажный может. Человека надо понимать. Ганька хошь и сам по себе хозяйствует, чужого не возьмет никогда.

— Откуда ты взял, что речь идет о чужом? Он не признает меня, понимаешь? И почему - сам хозяйствует? У него же есть мать!

— Мать… - усмехнулся Утин. - Да Ганька ей больше мать-то, чем она ему. Неужто не говорили тебе ученики о Ганьке-то? Пригулянный он, незаконный. А парень хороший. Непуганый парень. Зла крохи не понимает, в малом и то не соврет.

Последние слова прозвучали упреком. Лена вновь вспыхнула: и этот туда же! Поучает!

В два шага достигла двери класса, распахнула:

— Боровиков, ты собрался? Я же сказала: немедленно уходи с уроков!

Гавря, хлопая глазами, подчинился. Ученики смотрели удивленно, ничего не понимая. Лишь Настя опустила глаза в парту и затихла так. Словно померк класс. Если бы можно было вернуть в него былую доверчивую синеву!

Но все уже свершилось, Гавря исчез среди елей, в лесу, ученики снова принялись за работу. Лена ходила между партами, заглядывала в тетради, спрашивала, объясняла, потом шла в класс Зинаиды Митрофановны… Будто мимоходом, коснулась она плеча Настеньки, но девочка не шелохнулась, не подняла глаз. Продолжала выводить буквы, словно и не было рядом учительницы. Боль ударила в сердце Лены. И с каждой минутой посла, ширилась. Она представила, как Боровиков совсем один бредет по глухому лесу в свой неведомый Пень-Починок. О чем он думает, что у него на душе? “Непуганый”, - сказал о нем Николай Павлович. А Лена его напугала ненужной своей жестокостью?

Хоть бы скорей вернулась Зинаида Митрофановна!

Никогда в жизни не считала так Лена минут. Никогда в жизни время не было таким непоправимо медлительным! И едва прозвенел звонок, она метнулась к Утину:

— Идет, Коля, быстрей! А то я даже не знаю дороги!

Николай Павлович молча оделся, наказал дежурному запереть школу, взял за руку жавшуюся к нему непривычно хмурую Настеньку, и вот они уже миновали ручей, углубились в лес. Какая узкая, чуть проторенная, тропа! Как трудно идти по ней не оступаясь! Чем дальше от опушки, тем глуше и черней лес. Мрак и тишь. Только рушатся порой с веток пласты снега. Как не боятся тут ходить дети? Родители не боятся отпускать их каждое утро одних?

Лене чудились всякие страхи, она до рези в глазах вглядывалась в нетронутый наст по обе стороны тропы: не увидят ли следов Боровикова. Вдруг он побрел в сторону, сам не зная куда? Вдруг на него накинулись волки?

Коля Утин и Настя безмолвно шли впереди. В короткой овчинной шубейке, в старой, великоватой ему шапке Модеста Борисовича и прочно подшитых валенках, Коля выглядел на этой лесной тропе так же по-домашнему уверенно, как и в стенах школы. Вот кому неведомы сомнения и срывы…

Ели сдвинулись еще плотней, угрожающе. Лена почти задыхалась, ей чудилось, что именно здесь, в этом страшном угрюмом месте что-то должно было случиться с Гаврей. В нетерпении она обогнала Николая Павловича и Настю и выбежала на просторную лесную опушку, спуск от которой вел к покрытому льдом ручью. На том берегу ручья дымили трубами две бревенчатые, с пристроенными к ним дворами, избы.

— Это Пень-Починок, - сказал, догнав Лену, Утин.

— А вон и Гавря! - обрадованно вскрикнула Настя. - Дрова рубит! Никуда не девался! - она оглянулась на Лену, в глазах ее светилась прежняя чистая ясность…

У крыльца ближней избы действительно рубил дрова Боровиков. Высокая, наглухо обвязанная платком женщина в драной кацавейке носила их в дом. Заметив гостей, Гавря воткнул топор в березовую чурку, пошел к ним.

— Собрался тебя встречать, Настёха, а ты уж тут, - сказал девочке. И уставился на Лену. - Вы к Настёхе, Олена Митревна, либо к нам пойдете?

— К вам. Хочу поговорить с твоей мамой.

— Так мамка-то…

Лена, не имея больше сил слушать возражения Гаври, пошла в дом. Женщина была в кухне, укладывала на припечек дрова.

— Здравствуйте, я учительница вашего сына, надо что-то решать с ним! - начала Лена с места в карьер.

Боровикова продолжала складывать поленья, будто не слышала. Вот как… И эта не хочет с ней разговаривать! Лена уже была готова взорваться криком, но в кухню вошел Коля Утин.

— Зря ты шумишь, - сказал он. - Глухонемая тетка Фрося. Неужто сама не поняла?

— Глухонемая?

Женщина обернулась, увидев их, заулыбалась, поспешно кинулась собирать на стол, поглаживая на ходу плечи Лены и Николая Павловича. Она так радовалась им, что Лену обжег нестерпимый стыд: кричала, шумела, что-то хотела доказать, и кому? Без того обиженному судьбой Гавре? Его искалеченной матери?

Не смея отказаться от угощения, она с трудом глотала черствый яшник - хлебец из ячневой муки, пила заваренный в чугунке теплый морковный чай. Изба была добротная, но запущенная, на окнах висели давно не стиранные занавески, сор сметен в кучу у порога, тут же лежит веник.

На стене висели фотографии в общей большой рамке. Лена подошла - взглянуть. Незнакомые лица, вышитые косоворотки мужчин, длинные, жестяно-негнущиеся юбки женщин. А вот… что это? У нее перехватило дыхание: на маленьком, потемневшем от времени снимке двое мужчин стояли, придерживая эфесы сабель. Оба усатые, в фуражках, в сапогах со шпорами. Один из них - Лена глазам не верила - Зямин! Или кто-то очень похожий на него, очень еще молодой…

— Это кто, Николай Павлович, не знаешь? - спросила она, указывая на фотографию.

— Тетки Фроси отец покойный, со своим дружком по эскадрону. А че?

— Так…

Только теперь вспомнила Лена, что здесь, в Дальних Починках, ставил срубы Зямин, перед тем… перед тем, как застрелил маму. Здесь! Пусть не в этом Починке, но рядом, неподалеку. Или бывал и тут?

— А кто отец Гаври, не знаешь? - спросила на обратном пути упорно молчавшего Колю.

— Я этого не касался, - ответил тот отчужденно. Однако через несколько шагов, все так же неохотно, добавил: - Слыхал, будто плотник какой-то пришлый помогал дядьке Боровикову покойному сруб ставить, ну, обманул Фроську.

Плотник… Может быть, действительно Зямин! А если и Зямин - так что?


Дома, скинув пальто, Лена устало опустилась на кровать. Сколько до Гавриного Починка, туда и обратно? Километров семь-восемь? А ей казалось - прошла тысячу. Казалось, все еще брела по узкой, пробитой в снегу, тропе, через мрачный еловый лес… За минувший день пережила столько, что, может, и за годы не переживешь.

Что, собственно, произошло? Накричала на Гаврю, испугалась за него, обрадовалась, что он жив и здоров… увидела фотографию человека, похожего на Зямина - в избе Гаври. Увидела глухонемую мать Гаври. Пыталась кричать на нее! Правда, не зная, что она калека, но кто мешал расспросить, узнать? Чему может научить она детей, если не умеет владеть собой, способна на такие вот срывы, на подлые, в конце концов, поступки - да, да, она поступила с Гаврей подло, низко, недостойно. Самой себе надо сказать в глаза всю правду: осуждала отца, вообще судила других, но как дошло до дела, оказалась не лучше. До сих пор ей приходилось отвечать только за самое себя. Но теперь, теперь! Она учительница! Каждое утро к ней доверчиво приходят - учиться! - двадцать два маленьких человечка. Открытыми несут к ней свои сердца, а ей, оказывается, дороже этих маленьких беззащитных сердец собственный глупый престиж!

Она заранее спешила сказать себе все, что скажет ей Зинаида Митрофановна - непременно скажет, нельзя обойти ее выходку, промолчать о ней. Самые резкие, самые суровые слова казались ей недостаточно строгими. Хоть бы скорей состоялся разговор! Наверное, придется уйти из школы… Она слышала, как, вернувшись из сельсовета, Зинаида Митрофановна разговаривала с Колей, потом хлопнули двери сеней - пошла, видно, доить корову. Вот Коля принес дрова, бросил их в коридоре возле печки… Еще принес, уже на кухню. Лена, вытянувшись в струнку, не смея шелохнуться, прислушивалась к каждому звуку. Вот сейчас позовут ее… Сейчас войдет к ней Зинаида Митрофановна… Никто не шел, не звал, словно о ней вовсе забыли, словно она никому не нужна была тут.

Коля, ворочая парты, подметает в классах - Лена слышит шуршание веника, слышит, как потрескивают в печках дрова. Не позвал ее топить. Обижен за Гаврю.

Надо идти самой. Трудно идти, но ждать еще трудней. Невозможно ждать больше. В коридоре пахнет чем-то вкусным… Может ли она думать об этом! Каждый шаг по коридору для нее - словно восхождение на костер.

Зинаида Митрофановна пекла блины, самые обыкновенные блины! Самым обыкновенным образом! Нагребла на шесток углей, поставила две сковороды. Лишь мелькают половник да чапельник, растет горка румяных блинов.

— Мне, наверное, придется уехать отсюда, Зинаида Митрофановна, - Лена сама не узнает своего голоса, так он прерывист и слаб.

Денисова удивленно обернулась:

— Почему?

— Ну, вы знаете… После такого…

— Не знаю, - заведующая сдвинула с углей сковороды, присела к столу. - Расскажите.

— Я выгнала сегодня из класса Боровикова. Вообще выгнала из школы. Домой.

Она сказала все, но Зинаида Митрофановна молча смотрела на нее, ждала продолжения.

— Я нехорошо с ним обошлась. Накричала. Чуть не ударила, - облизнув пересохшие губы, добавила Лена.

Денисова поднялась, опять поставила сковороды на угли. Придвинула Лене блюдо с блинами:

— Ешьте, пока горячие.

Даже говорить с ней не хочет Зинаида Митрофановна. Что ж, она заслужила. Надо встать, уйти, собрать вещи. Нет сил встать и уйти.

Опустело ведро, потухли на шестке угли. Денисова сняла фартук, подошла к Лене:

— Ребенок всегда загадка, которую мы с вами должны разгадывать. Рубить сплеча тут не годится.

— Я поняла, Зинаида Митрофановна, теперь поняла!

— Ешьте, а то остынут. - Денисова принесла масло, сметану, поставила на стол кринку простокваши. - Со всяким случается. Чужим умом не проживешь, а своего пока наберешься… Я знала вашу маму. У вас много есть от нее… Где же это Модест Борисович? Сроду не придет вовремя. А вот и он сам!

На крыльце действительно знакомо простучала деревяшка. Послышался веселый, не унывающий голос… И до чего же вкусно, упоительно вкусно пахли остывающие блины!


Глава четвертая.


Прощено или понято?

Понято или прощено?

Лена стоит у окна, глядя на засыпанный снегом лес, перебирает в уме каждое слово Зинаиды Митрофановны. Немного сказано было слов, и не такие уж новые, Лена слышала их не раз. Но сейчас они прозвучали для нее откровением. Ребенок всегда загадка… И любой человек - тоже? И она, Лена, - загадка, которую приходится разгадывать Зинаиде Митрофановне, и другим? И для себя тоже - загадка. Себя надо определить. Понять. Постоянно воспитывать. Никогда не позволять себе распускаться. Владеть, руководить собой - как умеет это делать Зинаида Митрофановна. Только не жалеть себя! Никогда не становиться в позу обиженной…

Светлеет ночь, тонкорогий месяц повис в небе полоской начищенной бронзы. Ели придвинулись, кажется, к самым окнам. Их сомкнутый строй не разорвать. За ними широкий мир, но в этом мире нет никого, кто думал бы сейчас о Лене. Галинка разве… Молчит Галинка, от нее ни строчки, хотя Лена писала ей уже несколько раз. Может, замуж собралась, наконец, за Гришу? Он устроился неподалеку от Березовки, в Ермаковском совхозе. Упрямый. Но Галинка еще упрямее, заладила свое: не позволю Грише исковеркать из-за меня жизнь… А, может, сама и коверкает?

“Любовь и ненависть вечны, как вечно добро и зло, - звучат в мозгу Лены, рождаясь, стихи. - И будет так бесконечно, сколько б эр ни прошло. Но, полнясь этим сознаньем, мы, люди, живя, горим своим небывалым страданьем, непознанным счастьем - своим!”

Свое горе всегда горше чужого, свое счастье не разглядишь.

Но клятвы свои, сегодняшние, данные самой себе клятвы, помни, Елена. Не забывай!

Чу… Чьи-то шаги у крыльца. Удивленный возглас Зинаиды Митрофановны. Веселое гудение Модеста Борисовича. Кто может быть к ним в такой мороз, в это позднее время? Лена выглянула в коридор: отец! Весь в снегу, в инее…

— Папа, папочка! - кинулась к нему, обняла. - Какой же ты молодец, что приехал, как же я по тебе соскучилась!

Он чуть отодвинул ее от себя:

— Я с мороза, остынешь. От МТС пришлось пешком. Чайку бы горячего…

— Самовар еще не остыл. К нам пойдете или у Лены будете? - спросила Зинаида Митрофановна.

— Лучше у нее. Я с проверкой, завтра обратно. Поговорим, - кивнул на Лену отец.

Лена, в счастливом волнении, провела отца в комнату, помогла снять пальто, убрала со стола тетради.

— Как ты надумал сюда, папа? - говорила лихорадочно, все еще не веря тому, что он тут. - Ты и не представляешь, до чего это здорово! Я тут такого натворила…

— Что ты могла особого натворить в этих дебрях! - он сел, потирая ладони. - Открой портфель, там колбаса, хлеб. И выпить с мороза не вредно.

— Выпить? Но ты же… - Лена осеклась, увидев, как сдвинул брови отец. Как-то прежде не слыхала она от него о выпивке. Разве вместе с гостями пригубит, бывало, рюмочку… А сейчас привез с собой четвертинку. Или - от мороза, согреться?

Николай Павлович втащил подогретый самовар, за ним Денисовы внесли миски с едой.

— Чокнемся ради встречи? - предложил отец Модесту Борисовичу, указывая на четвертинку, которую достала из его портфеля Лена.

— Это можно.

Звякнули рюмки, как когда-то давно, дома, в Березовке. Нет, не так, тревожно, невесело звякнули… Пока Лена помогала Денисовой приготовить кровать для отца, а себе устраивала постель на полу, Модест Борисович разговаривали. “Погектарные поставки, это справедливо. Брали с головы, а какая у нас земля? Где сено-то?” - “Расширились фермы?” - “Коров побольшело, а вот овец…” - слышала Лена отрывки разговора. И это было знакомо, подобные вопросы постоянно обсуждали во время чаепитий на балконе, в Березовке, при маме. Лена поверила, наконец: папа здесь, он вспомнил о ней, пришел в горькую минуту. Правда, в Березовке он все обсуждал взволнованно, как свое, а сейчас голос его звучит равнодушно. Или - ей кажется? Потому что не может дождаться конца разговора?


Неужели одни? Тихо. Лишь самовар чуть свистит, в нем догорают угли. Да ветер, вдруг взявшись откуда-то, с разгону бьется о стекла, сердито швыряя в них снежной крупой.

— Ну, что ты натворила? - подвинул отец к Лене пустой стакан. - Налей-ка… Решил посмотреть школы в здешнем краю. Оторваны очень. Ну как, привыкаешь? Не жалеешь, что поехала сюда?

— Наверное, я не гожусь в учительницы, папа, - Лена передала ему полный стакан, уперев локти в стол, прижала подбородок ладонями. - Вот сегодня… Есть у меня ученик один, Боровиков. Не хулиган, но… как бы тебе объяснить… Мать у него глухонемая.

Сбивчиво, волнуясь, выложила она отцу все, что произошло, все, до последних мелочей выложила, даже насчет фотографии в избе Гаври не забыла сказать. Сначала отец прихлебывал чай, потом отставил стакан, задумался, устало сутулясь.

Лена, выговорившись, долго ждала. Тронула его за руку:

— Папа, скажи что-нибудь.

Он поднял глаза - сколько в них было тоски! Лена даже испугалась, в жизни не видела она у отца таких глаз.

— Показалось, слушаю Оленьку, - медленно сказал отец. - Тоже вечно переживала, из-за всякой малости.

— Это не малость, папа. Я же напрасно его обидела!

— Твоя мать была редкий человек, Елена, - продолжал отец, словно не слыша. - Возле нее, как в роднике, просвечивала каждая соринка… Проглядели мы ее. Упустили. Нет нам прощения, Елена, и мне, и Володе Герасикову, и Тимохину… Не поняли мы Зямина. Думали, болтун. А он…

Лена изо всех сил сжимала ладонями щеки, чтобы не закричать, так ей стало страшно и знобко. Ведь у нее тоже мелькнула, после пожара, мысль, ведь выказал же тогда себя Зямин!

— А, может, не он, папа? Пули не нашли, Зямина никто не видел. Может, случайность?

— Налей-ка еще, - вновь протянул отец опустевший стакан. - Что толку махать кулаками после драки! Трудно все это осознать. Другое надо понять, Елена. Худо, когда не уважаешь себя. Мама твоя умела уважать людей, и люди себя при ней уважали больше.

Бьется ветер о стекла, бьется и стонет - тесно ему на узкой поляне, не дает разгуляться дремучий еловый бор. Загораживает, перекрывает все входы и выходы. Впервые заговорил отец о маме… Впервые с тех пор.

— А твой ученик… взгляну на него завтра, - совсем уже другим, обычным своим тоном, сказал отец. - В эту зарплату я у тебя займу, купить хотим кой-чего с Софьей. Обойдешься?

— Бери, папа, денег мне хватает, - Лена обрадовалась, что хоть чем-то может отплатить за его доброту. - Меня ведь сразу Денисовы пригласили с ними питаться! И очень мало берут с меня. Так что вполне обойдусь.

— Договорились.

Заработную плату им выдавали в районо, Зинаида Митрофановна каждый месяц ездила для этого в Вологду… Лена смотрела на отца, медленно потягивающего чай, в который он влил оставшиеся граммы водки. Сколько прибавилось у него морщин! На руках вздулись вены. Глядя на эти худые руки, Лена вдруг поняла: отец постарел. Прежде не было таких вен. А ведь мамы нет всего полтора года…

— Хочешь узнать березовские новости? - усмехнулся, допив чай, отец. - Лохова помнишь, Василия Егоровича? Вот тип! С женой успел развестись, узнал, что Татьяна Прокловна директорствует, явился было вновь женихом… Выгнала. Поворот от ворот! - он потер себе шею, опять улыбнулся уголком губ. - Могу обрадовать, Елена. Дочку Софья родила, сестру тебе. Назвали Ольгой.

Ольгой? Дочь Софьи Семеновны?

— Ты что, не рада? - пытливо взглянул на Лену отец.

— Я рада за тебя, папа.

— За меня, - он невесело качнул головой. Расстегнул ворот рубашки. - Устал очень. Пора на боковую.

Он кряхтел, ворочался, скрипя пружинами узкой кровати. Лена вымыла чашки, выставила в коридор самовар - Модест Борисович уходит рано, должен попить чаю. У отца теперь дочка. Своя. Зачем ему она, Елена?

— Сядь-ка сюда, - вдруг позвал ее отец. И когда она присела в ногах кровати, сказал: - Может, в город хочешь? В районную газету нужен корректор. Просили меня подыскать грамотного человека.

Все закипело, возликовало в Лене. Уехать отсюда, скрыться. Оставить еловую глушь. Гаврю Боровикова, слишком уж принципиального Николая Павловича. Да о лучшем она и мечтать не могла!

— Правда, папа? Меня возьмут, ты думаешь?

— Рекомендую, возьмут.

Лена опомнилась. Опять он должен устраивать ее судьбу! Опять придется зависеть в чем-то от Софьи Семеновны! Но это еще полбеды, а вот сбежать отсюда, бросить… Приехала, поела блинов, и верть хвостом? Хорошенькое же оставит она о себе мнение. А клятвы, которые дала себе только недавно? С ними-то как?

— Спасибо, папа. Если я когда-либо уйду отсюда, то лишь после того, как научусь твердо стоять на ногах.

— Не спеши, подумай.

Лена, пряча навернувшиеся на глаза слезы, покачала головой:

— Что бегать с места на место…

— И то верно.

Наглухо укутавшись байковым одеялом Зинаиды Митрофановны, Лена тихонько поплакала в подушку. Уехала бы, и все. А то что еще будет завтра? Придет ли Гавря? Сможет ли она вести урок при отце? И что скажет о ней Зинаида Митрофановна?

Отец храпел раскатисто, с присвистом… Но вот он повернулся на бок. Сел на кровати. Лена слышала каждое его движение, ей стало страшно почему-то, она затаилась…

Вдруг отец встал, прошлепал по половицам к ней. Наклонился, провел ладонью по ее щеке, постоял. Лена боялась пошевельнуться. Он вернулся к кровати, лег. Несколько раз скрипнули пружины…

Все простила она ему за эту мимолетную ласку: и сухость его, и принесенную четвертинку, и дочь Ольгу. Все-таки она любила его, все-таки он был для нее отец.


В это утро Модест Борисович ушел на работу без обычного грома, и Лена проспала. Отец уже пил у Денисовых чай, Зинаида Митрофановна успела наметать горку свежих блинов… Лена оделась и причесалась особенно тщательно, вдруг осознав, что к ней в класс придет с проверкой не кто-либо, а сам заведующий районо.

Посидев на уроках Зинаиды Митрофановны, отец действительно зашел к Лене. Устроился на задней парте, чужой, неулыбчивый. У Лены сжалось сердце, она позабыла все слова, начала спотыкаться. И, как бывает, одно к одному - Боровиков, конечно, явился в школу как ни в чем не бывало, так вот, во время диктанта неисправимый Гавря ни с того ни с сего принялся вдруг рвать листок, на котором писал.

— Боровиков, прекрати, - сказала Лена, с удивлением не ощущая в себе ни капли былого зла. - Пиши диктант.

— Я намарал. Не хоцу писать, - поставил он локти на парту, подпер ладонями длинное свое лицо, повторяя любимый жест Лены. - Луцце так буду. Слушать.

Прежде Лена прикрикнула бы. Настояла на своем. А сейчас спокойно продолжала диктант. Отец внимательно посмотрел на Боровикова, но тоже ничего не сказал.

После уроков он пригласил их для заключительной беседы. Лена понимала, что ничего хорошего для себя не услышит, и приготовилась ко всему.

— В основном я доволен, - положил на парту записную книжку отец. - Вы, Зинаида Митрофановна, мастерски используете наглядные пособия. Подошлю к вам соседей, пусть учатся. Замечательно, что делают пособия сами ученики… Не забывайте учить этому Бодухину. - Лена вздрогнула, услышав, что отец назвал ее по фамилии. - Вообще предъявляйте к ней больше требований.

— Она старается. Помогаю и контролирую.

— Ясно. Помните, никаких послаблений. Кстати, что за ученик у нее - Боровиков? Он что, дефективный?

— Видите ли, Алексей Павлович… У него мать глухонемая… Больная очень. - Обычно невозмутимая, Зинаида Митрофановна разволновалась, лицо ее побледнело, на нем вдруг проступили невидимые прежде веснушки. - Мальчик со странностями. Но способный.

— У него и с речью что-то?

— Это местное, здесь так говорят. Боровиков учится неплохо, Алексей Павлович. Ребята к нему привыкли.

— Может, лучше направить в специальную школу? И вас освободим, и матери будет легче.

Зинаида Митрофановна подалась вперед:

— Оставьте его, Алексей Павлович, я ручаюсь. Мать без него пропадет. Он ведет дом, - Денисова то сжимала руки, то притрагивалась ладонями к парте, словно искала опоры, подтверждения своим словам. - Их нельзя разлучать, понимаете? Нельзя!

Лену поразило волнение Зинаиды Митрофановны. Да, им действительно нельзя друг без друга, Гавре и его матери, нельзя у обделенного судьбой человека отнимать единственное, что ему близко и дорого…

— Прошу оставить Боровикова, - проговорила Лена как можно тверже. - Я справлюсь.

— Хорошо, - поднялся, не взглянув на нее, отец. - Мне пора. Проводите, Зинаида Митрофановна. Значит, ставите на пришкольном участке опыты… Интересно. Все продукты идут в общий котел? Что ж, это вполне по-хозяйски…

Они еще говорили что-то, пока отец одевался. Хлопнула входная дверь, проскрипели под окнами и замолкли шаги отца. Ушел. Даже не попрощался с нею. Из-за Гаври - что не поддержала его, отца…

Вернулась Зинаида Митрофановна. Встала на пороге, маленькая, но прямая и строгая в темном костюме. Сказала:

— Спасибо за Гаврю, Лена. Не думала, что вы такой молодец.


“Ладонями луну не зачерпнуть. А я всю жизнь, всю жизнь стужу ладони в отчаянной и трепетной погоне за тем, что не догнать и не вернуть…”

Темно за окном, глухо. Перед Леной блокнот со стихами. Сколько возникло их тут, за короткие эти месяцы, родилось, закипело, ушло. Когда волнуют, томят ее неизбывные новые строчки - кажутся полными смысла, единственными. Станет перечитывать после - набор слов, пустота.

Все правильно, а в душе - тоска. Опять пошла поперек судьбы, отказалась от города. Неужели здесь на всю жизнь?

— Олена Дмитриевна, печки-то будем растапливать? Я дрова уже поклал, - заглянул в дверь Николай Павлович. - Как печи-то вытопим, заниматься со мной станешь?

Коля, Коля, дорогой Николай Павлович Утин, до чего же ты вовремя, до чего в самый раз!


Глава пятая.


… Не выдумкой и не картинкой,

весомо, грубо, тяжело

сельцо Еловые Починки,

как клин, в судьбу мою вошло.


И все, что не было, что было,

что не родилось, что росло,

лесною глушью придавило,

глубоким снегом замело…


Лена отложила перо, задумалась. Стихи теснились в мозгу, дай волю - выльется на бумагу сразу тысяча грустных, безрадостных строк. Отчего так? Вовсе не безрадостна ее жизнь, и сама она не прочь похохотать, повеселиться. А пишется грустное… Или стихи - отражение душевных глубин? Где-то скрытно, в тайниках сердца, оседает все горькое, тяжелое и потом ищет выхода?

Только что написанные ею строки не были полной правдой. Иное вошло в ее жизнь, и вошло просто, как само собой разумеющееся. Живя здесь, Лена очень тосковала по книгам; несколько разрозненных томиков, которые нашла она у Денисовых на этажерке, были перечитаны уже много раз. Лена знала их чуть не наизусть. Ждала: поедет в город, купит или возьмет в библиотеке целую кучу книг, начитается досыта!

Как-то в субботу вечером Модест Борисович был в особенно приподнятом настроении: они собирались наутро с Николаем Павловичем на охоту. Каждое воскресенье наблюдала Лена эту картину: Модест Борисович, в лохматой папахе и опушенном каракулем полушубке, ковыляет на своем протезе по лесной тропе. Коля несет за ним ружье и сумку с едой. Возвращались обратно в сумерках, усталые, замерзшие, и - совершенно пустые. Ни разу не принесли хоть какого-либо захудалого зайца. Зато столько веселых и смешных баек рассыпал за столом Модест Борисович, такие описывал охотничьи приключения - страсть!

— Готовь, мать-командирша, побольше чесноку и сала! - грохотал он в тот памятный вечер. - Нас ждет богатейшая добыча! Я сам сегодня видел по дороге в деревню сотни две добрых заячьих следов, будет кого шпиговать завтра!

— Следы - это еще не зайцы, - скупо улыбнулась Зинаида Митрофановна.

— Не веришь в нас? Выходит, мы у тебя горе-охотники?

— Охотники убивают, а вы только время изводите.

— Эх, мать-командирша, строга ты у нас, строга! - сожалеюще чмокнул губами Модест Борисович. - Послушать, рада все зверье окрест перебить. Да если каждый, кто ружье имеет, станет без промаха бить, скоренько живность до корня изведем!

— Ну и не хвастайся.

— Все, Николай Павлович, порубала нас мать-командирша, - сокрушенно вздохнул Модест Борисович. - А ведь сама, небось, учишь: “Мы за мир!” Мало, что ли, крови было пролито в гражданскую и другие войны? Да ведь на лесное-то зверье глядеть в его вольном обличье - одна радость! Сколько зову, пойдем с нами хоть раз, станешь ли ты убивать кого? Погляжу тогда.

— Возьмите меня, - подвинулась к нему Лена. - Вы столько рассказываете… В самом деле хочется поглядеть!

— Взять можно, - оживился Модест Борисович. - Вот потеплеет… Нынче, говоря честно, хотел попросить тебя, Лена Дмитревна, об одной услуге. По субботам я открываю избу-читальню, нынче долго совещались, не смог. Может, посидишь завтра часик за меня? По дружбе?

— Разве в Еловых Починках есть библиотека? - обрадовалась Лена. - Да это же счастье, Модест Борисович, вы сами не знаете, что мне сейчас подарили! Конечно, посижу сколько угодно! И вообще хоть каждый день!

— Каждый не надо, но иногда… Ты здорово меня выручишь. Нет у нас избача, сколько просим, ждем - нет. А без книги жизнь темная, что ни говори.

… Часы, проведенные Леной в сельской библиотеке по просьбе Модеста Борисовича, неожиданно открыли ей простейшую истину: оказалось, в Еловых Починках есть молодежь. И даже привозят кино. И девчата сами упросили Лену помочь им поставить какую-нибудь пьесу. Теперь она чуть ли не каждый вечер бывает в деревне, занимается библиотекой, проводит репетиции. И уже кое-кто из парней пытался говорить ей комплименты! Приятно знать, что ты кому-то нравишься, однако Лена пресекла эти попытки раз и навсегда. Довольно с нее истории с Валькой. Она пойдет навстречу лишь настоящей любви, не раздумывая, не колеблясь. Размениваться по мелочам - ни за что.


Многое изменилось в ее жизни, только не Гавря. Сегодня, на уроке арифметики, он буквально превзошел сам себя. Первым решил задачу, так же мгновенно - вторую, которой хотела занять его Лена. И требовательно поднял руку.

— Что тебе, Боровиков? - подошла к нему Лена. - Еще дать задачу?

— Не, - отмахнулся от нее Гавря. - Хоцу знать, когда лес-то наш концится, цого за лесом-то стоит?

— За лесом МТС, - ответила Лена, вполне уже готовая к подобным вопросам.

— А за эмтеэсой-то цого?

— Дорога на Вологду. Пошехонское шоссе.

— А цого оно Пошехонское-то?

Кто-то из учеников хихикнул. Лена чуть повернула голову, сразу стихло.

— Потому что ведет в Пошехонье, местность такая есть. Происходит название от слов “пеший ход”.

— А вы откудова знаете? - воззрился на нее Гавря. - А солнышко куда уходит ночью, тоже знаете? Дырка, что ли, пробита в земле? А поцему рожь да овес вверх лезут, а свекла и морква - вниз? А зацем люди песни поют либо для цого-то ругаюцца?

Еще недавно эти вопросы вывели бы Лену из себя. Сейчас ей хочется как можно лучше удовлетворить неистощимую любознательность Гаври. И других тоже - вопросы Гаври у многих зажигают в глазах искорки любопытства, особенно трепетно переживает их Настя, вся так светится, так и горит. На многое Лена может ответить сама, но далеко не на все. Ничего, поедет в каникулы на сессию, в институт, во всем разберется, до всего докопается.

Институт… Все-таки успела, вернула из Ленинграда свои документы, поступила в вологодский, учительский. Зимой - первая сессия. Лена потихоньку готовилась к ней, правда, нет учебников, поэтому очень трудно. Ничего, одолеет. И вопросы Гаври хороши тем, что помогают ей пояснить детям, как много можно вычитать в книгах. Беседы их всегда ведь приводят к книге…

Не пишутся больше стихи. Лена подошла к окну, продышала кружок в покрывшей стекло расписной наледи. И вдруг изо всех сил застучала по стеклу, радостно, ликующе: к школе подходил на лыжах Витька Герасиков, она не могла ошибиться, это его видавший виды кожух, его пестрая заячья шапка! А, главное, лицо на нее глянуло Витькино, круглое, веснушчатое, красное от мороза.

Бегом выскочила на крыльцо, заторопила засиявшего от такой встречи Витьку:

— Ставь лыжи! Пойдем скорей в дом. Смотри, щеку-то поморозил, снегом потри! Как ты попал-то сюда? Вот уж не ожидала!

— Ты сроду меня не ожидала, - улыбнулся замерзшими губами Витька. - Мать лепешек прислала и молока, - указал на заплечный мешок.

— Из-за этого шел в такую даль? Есть ведь все у меня!

— Чего даль? Чуть рассвело - вышел. Колея-то наезженная, санной дорогой шел. Ниче, добрался. Жила бы и дальше, все одно дошел бы. Че тут такого-то?


Как медленно и в то же время необратимо плывут минуты! Дорогой, нежданный, родной у нее гость… Лена перебирала струны гитары, глядя, как неторопливо, обстоятельно хлебает Витька принесенные ею от Зинаиды Митрофановны горячие щи, пьет чай из граненого стакана. Словно братишка пришел, забытый, утерянный было ею братишка.

— Что нового в Березовке, Витя?

— Што особо нового может быть? - он пропустил стакан с чаем, вытер рот рукавом. - Галинку Самсонову у нас в эмтеэсе поставили комсоргом. Уже собрание провели, обязательства взяли.

— Замуж она не вышла еще?

— Вроде не слыхал. Ты-то как живешь, расскажи. Поди, стала настоящая учительша.

— По мне видно, что настоящая? - рассмеялась его сомнению Лена.

— Что там видно… Учишь робят-то? Учишь. Значит, учительша. Слушаются хоть они? Поди, одолевают хулиганы-то?

— Нет у нас хулиганов, Витя! - провела по всем струнам ладонью Лена. - Лучше знаешь что сделаем? Я стихи тебе почитаю, хочешь? Про наши Починки. Только недавно их написала. Прочитать?

— А че! Прочитай, - солидно согласился Витька. - Мало я понимаю в стихах-то. Однако, читай.

Лена читала - об извечной битве любви и ненависти, о седых вьюгах, что пляшут в заснеженных ельниках, об охотниках, которые ходят смотреть, а не убивать. Стихи взволновали ее, она увлеклась, Витька слушал, наморщив лоб, напрягая внимание, кончики оттопыренных ушей пылали.

— Ой, Вить, я совсем уморила тебя! Скучные материи, правда? - оборвала на последней строке Лена. - Лучше спою, да?

— Пишешь ты хорошо, - серьезно сказал Витька. - Непонятно, а хорошо. Пошли в газетку, поди, пропечатают.

— Опять “поди”? Кому это нужно! Впрочем, может быть, и пошлю, - рассмеялась Лена. - Что тебе сыграть? Я даже не знаю, какие ты любишь песни.

— Мне назад пора, Лена, - поднялся Витька. - В другой раз когда… Песни я всякие люблю. Идти надо. Дорога не близкая. Про Вальку Тимохина чего не спрашиваешь? В армии он. На западной границе. Прямо туда после финской-то направили.

— Жив? Вот и хорошо! - беспечно сказала Лена. А у самой что-то дрогнуло в сердце: далеко Валька. Ох, до чего далеко…

— Либо совсем забыла? - Витька, отвернувшись, надел кожух, туго затянул ремень, помял в руках шапку, выпрямился перед Леной. - Ты не провожай меня, мороз каленый, воздух что стекло, - сказал глухо. Надел шапку, снова снял почему-то. - Я ведь чего пришел… Сам надумал, и мать не против. Учиться тебе надо. Может, распишемся с тобой? Не по-настоящему, понарошку выйдешь-то за меня, - заторопился он. - Только чтоб по закону. Знаю, иначе не примешь помощи… Поедешь в Ленинград, учись себе, а я стану работать, деньги буду слать.

— Ну что ты, Витя, - начала было Лена и замолчала. Он так доверчиво, так бескорыстно отдавал ей всего себя, всю свою мальчишескую любовь. Что она могла ответить ему? Обняв Витьку за шею, Лена крепко поцеловала его. - Ты самый хороший на свете, Витя. Самый дорогой мне брат. Ничего этого не надо, я сама, понимаешь? Мне тут надо быть. Но я никогда не забуду того, что ты сказал мне сейчас. Слышишь, Витя? Никогда не забуду!

Ее душили слезы.

Он ушел молча. Исчезла за елями приземистая фигура в смешной пестрой шапке. Скользнула голубой нитью в неведомое прочерченная Витькой лыжня. Ели высились снежными пиками, их одетые снегом вершины казались ступенями, ведущими в небо. Витька ушел по этим ступеням, к самому солнцу.

Разве могла знать Лена, что он ушел навсегда…


Глава шестая.


Каникулы! Сессия! Наконец-то она побывает в Вологде, по которой соскучилась за эти зимние месяцы! Отец просил Лену приехать пораньше, приглашал встретить у них Новый год. Модест Борисович устроил ее на попутную подводу до МТС, оттуда попалась машина до города… Отец жил на Советском проспекте, квартира была большая, теплая. И здесь оказалась Тоня: ее взяли в няньки к маленькой Ольге. Тонюшка Самсонова, сестра Галинки! Выросла-то как, тугие русые косы опускались до половины спины. Она была в синем платье белым горошком, которое подарила ей когда-то мама, и Лена крепко-крепко обняла свою березовскую подружку, ощутив под руками худенькие детские плечи, мягкую гладь старенького ситчика. От волос Тони пахло медом и лугом… Лена знала теперь, что мама просто мыла волосы травами, не было у нее никаких особых духов.

— Не пришлось тебе кончить семилетку, Тонюк? А хотела в ветеринарный…

— Я в школу вечером хожу, Алексей Павлович меня определил.

— Трудно - учиться и нянчить.

— Ты сама-то приехала учиться? И работаешь, - улыбнулась Тоня. - Без трудного не проживешь. Оля ничего, спокойная.

Лена постояла у кроватки, в которой спала девочка. Розовое личико без бровей, сжатый в гузку рот, морщинки на лбу… Сердитая. Что-то было в этом крохотном личике от отца, но виделись и черты Софьи Семеновны. Мама тоже ждала ребенка. Вражья пуля сразила сразу двоих.

— Тамара… вспоминает про меня?

— Я ее давно не видела. Все на телятнике. Лида наша здесь, в городе, на повара поступила учиться. Голодно дома-то, хоть Галя и приносит зарплату. Ведь трое каких маленьких.

Погревшись у печки, Лена прилегла на диван. Как будто дома, и в то же время все чужое, новое. Лишь стол и гардероб были при маме, и еще зеленая эмалированная сахарница с розовыми цветочками. Лена подержала сахарницу в ладонях: когда-то ее касались руки мамы. Как тосковала она по теплу этих рук!

Заплакала, проснувшись, Ольга. Лена взяла ее, стала укачивать. Как раз пришла с работы Софья Семеновна, чуть согревшись, взяла у Лены ребенка:

— Дай-ка, пора кормить. Ты бы шла, прогулялась.

— Да, пойду.

Одевшись, Лена вышла на улицу. Куда идти? В институте сейчас никого нет. К кому-либо из бывших одноклассников? У всех предпраздничная суета. Заглянула на Красноармейскую, к бывшей своей квартирной хозяйке, Людмиле Ивановне Красильниковой, - поздравить, узнать, можно ли остановиться у нее по старой памяти. Поговорили немного, Людмила Ивановна всегда хорошо относилась к ней, рада была ее принять - в любое время, как сказала она. В любое время… Сходить бы в кино, да сеанс поздний, кончится в одиннадцать, отец обидится, если она так поздно придет.

У отца уже собрались гости; стульев не хватало, Лена принесла из кухни табуретку, приютилась на уголке. Люди все незнакомые… А вот… неужели Лохов? Он-то откуда здесь?

Лохов, радушно улыбаясь, подлетел к ней:

— Здравствуйте, Леночка! Рад вас видеть! Повзрослели-то как! А я - поздравьте - работаю в аппарате районо, так что не исключено, явлюсь к вам с проверочкой!

Лена вопросительно взглянула на отца. Как он мог взять Лохова к себе на работу! Ведь знает же этого типа! Отец будто не понял ее взгляда, спокойно подтвердил:

— Василий Егорович - наш новый инспектор. Думаю, доверие оправдает.

— Безусловно, Алексей Павлович! Безусловно! Под вашим руководством да не оправдать! - склонил перед ним лысую голову Лохов.

Он сел рядом с Леной, все время ухаживал за ней, придвигал блюда, доливал рюмку, хотя Лена едва пригубила ее. Гости чокались, пели, разговаривали, обсуждали чьи-то виды на повышение, кого-то ругали… Софья Семеновна вынесла - показать женщинам - модный берет из серого каракуля.

— И воротник такой же, - сказала она. - В ателье шила, у лучшего закройщика.

— Устройте нам протекцию, пожалуйста! - послышались возгласы.

— Это уж его просите, - кивнула Софья Семеновна на Лохова. - Василий Егорович в этих делах сват и брат.

Женщины окружили Лохова, тот посмеивался, довольно жмурясь, отмахивался от них жирными ладошками. “Все не то, и люди, и речи”, - с грустью подумала Лена. Отец даже не взглянул в ее сторону. Никому она не была здесь нужна.

Лена вышла на кухню, где возле кроватки клевала носом усталая Тоня, взяла ее за руку:

— Давай, Тонюк, убежим в Березовку! Прямо сейчас, отсюда!

— Не, - по-старушечьи качнула головой Тоня. - Мама вперед мое жалованье забрала.

— Тогда будем спать.

— Ты ложись, вон на сундуке постелено. Я тут посижу, девку-то не бросишь без пригляду.

Лена легла на сундук за печкой. Под топот и крик отцовых гостей припомнила, изо дня в день, свою жизнь с мамой. Ничего не вернуть, ничего! Тихонько поплакав в подушку, незаметно уснула. Утром, поднявшись, собрала вещи, поцеловала Тоню, которая, видно, так и просидела над кроваткой Ольги всю ночь.

— Передай отцу, что я буду на старой квартире, у Людмилы Ивановны. Оттуда ближе к институту, а то вон какой мороз, - поежилась от внутреннего, одолевавшего ее в этой теплой кухне, озноба.

— Ладно, - кивнула Тоня. - Хоть ко мне-то иногда заходи.

— Не знаю, Тонюк. Лучше - в Березовку.

Толкнула тяжелую набухшую дверь. Ступила в стеклянную колючую стылость морозного утра. Все спали еще… Лена, сжимая ручку чемодана, без оглядки пошла к воротам. Не выходит у нас с тобой дружба, отец, как ни подбирай осколки, былого не склеишь.


Десять дней сессии закрутили, завертели Лену в своей деловой сумятице. Лекции, лекции, с утра до самого вечера. И все новое, неведомое… А еще зачеты! Сельсовет выделил немного денег для пополнения библиотеки, в свободные минуты Лена обежала все книжные магазины, подобрала из литературы, что могла. Попались хорошие детские книжки, Лена купила их, для своих учеников. Жаль, денег у нее было маловато, далеко не все смогла купить, что хотелось бы. Но зато теперь будет что читать после уроков! И сколько радости принесет это детям!

Однажды, на мосту через Золотуху, Лена столкнулась с Софьей Семеновной. В белых фетровых ботах, в дорогом бостоновом пальто с каракулевым воротником, в таком же берете, она словно сошла с модной картинки. Увидев Лену, остановилась:

— Что это ты сбежала? Отец про тебя спрашивал.

— Некогда. Лекции, о- спокойно ответила Лена.

Софья Семеновна насмешливо оглядела ее мальчишеский треух, поношенное пальто.

— Заходи, если надумаешь. Антонину, может, усовестишь. Недовольна я Антониной. Дерзит.

— Усовещать не умею.

— Это верно, - усмехнулась Софья Семеновна. - В самой черти сидят… Зайди к отцу-то, спрашивал о тебе. У вас с ним ведь так: вместе тесно, врозь скучно, - засмеялась она и пошла, помахивая черной лакированной сумочкой.

Лене почему-то вдруг стало жаль отца. Вспомнилось, какой усталый, постаревший сидел он у нее в комнате, там, в Еловых Починках. Видно, одиноко ему с Софьей Семеновной. Она какая-то деревянная, возле нее ни тепло, ни холодно, будто ей все одинаково безразлично. Кроме тряпок, может быть. Даже с дочкой своей не очень-то ласкова…

Она зашла к отцу, в районо. У него кто-то был, Лена, ожидая в приемной, пока отец освободится, слышала его властный, уверенный голос. Ее встретил упреком:

— Куда ты пропала? Что это за фокусы?

— В твой дом я не пойду больше, папа.

— Из-за Софьи? Чем она перед тобой провинилась?

— Не надо об этом. Я сюда буду заходить. Ладно?

— Как хочешь. Может, я тебе помочь могу в чем-то? - неожиданно смягчился он. - Если что, говори, не стесняйся.

— Да, папа, я хотела тебя попросить… - Лене только сейчас пришла в голову мысль, только в эту минуту, и как хорошо, что пришла. Может быть, единственный шанс взять да и сделать явью мечту Николая Павловича об учебе! - Помнишь Колю Утина, что замещает в нашей школе техничку? Очень способный паренек. Хочет учиться, а возможности нет. Можно его устроить, чтобы работать и учился, здесь, в городе?

— Я не бог, Елена, - уклончиво сказал отец. - Если б ты о себе просила… Что он, сам не найдет работы? Да ею хоть пруд пруди, везде люди требуются!

— Он несовершеннолетний, папа.

— Ну и пусть сидит в ваших Еловых Починках. Я вот спрошу Денисову, почему держит несовершеннолетнего в техничках. Да, кстати, - тронул ее за локоть, - я еще раз займу у тебя из получки, не возражаешь? Мы задолжали…

— Возьми, конечно.

Расстроенная, вышла из районо. Медленно брела по длинному коридору, мимо множества дверей с приколоченными к ним табличками. “Райсобес”, - машинально читала Лена. - “Райзо”, “Райздрав”, “Редакция газеты ”Знамя". - Редакция? Может быть, действительно стоит показать здесь свои стихи? Не стало бы хуже, вроде просьбы насчет Николая Павловича. А почему, собственно, хуже? Плохие стихи - отправят ни с чем, и все. Во всяком случае, надо попытаться.

Пожилой глуховатый человек не очень охотно взял у нее тетрадь. Читать не стал, лишь спросил адрес:

— Чтобы знать, кому возвратить рукопись.

Поэты, видимо, здесь не требовались… Уходя, Лена от души радовалась, что у нее есть Дальние Починки, школа, Денисовы, изба-читальня и даже Гавря Боровиков. Вот что надежно, неизменно, вот где она действительно нужна!


Глава седьмая.


Морозы жали такие, что страшно было из дому нос высунуть. В школе прекратились занятия. Зинаида Митрофановна, обрадовавшись неожиданно обретенной свободе, затеяла генеральную уборку. Настирала груду белья, часа три полоскала его в проруби и, на удивление крепкая, простудилась. Однако, несмотря на температуру, продолжала делать неисчислимые свои дела, пока не свалилась окончательно.

В окнах еще синел рассвет, когда к Лене постучался Денисов:

— Зинаиде Митрофановне худо. Прямо не знаю, что делать.

Заведующая металась в бреду, от нее так и пыхало жаром.

— Врача надо вызывать.

— Откуда тут врач. На медпункте девчушка молоденькая, - Модест Борисович, растерянный и поникший, присел на кровати. - Медом поил, малиной тоже.

— Посылайте Николая Павловича в медпункт. Пусть идет тотчас же! Я пока мокрую тряпку, компресс… Лучше лед. Вы можете наколоть льда? Или снег, - Лена метнулась на крыльцо, набрала в миску снегу, насыпала его в грелку, которую подал ей Модест Борисович.

Мужчины о чем-то испуганно говорили в коридоре, потом хлопнула дверь. Лена села возле Зинаиды Митрофановны, положила ей на лоб, обернув полотенцем, грелку. Так лечила Лену когда-то мама… Глаза Денисовой были закрыты, она лишь тревожно перекатывала с боку на бок голову, чуть постанывая. Однажды ясно сказала:

— Юрик, иди же ко мне! Ну, иди!

И опять заметалась, из уголка ее глаза выкатилась слеза. Лене стало жутко: что еще сделать, как помочь?

Сестры в медпункте не оказалось, вызвали в один из Починков к роженице. Модест Борисович совсем потерялся, не пошел на работу, сидел у стола, положив в отчаянии голову на руки. Коля то и дело заглядывал в комнату, спрашивал Лену жестом: не надо ли чего? Она хмурила брови: не мешай. Еле успевала следить, чтобы не спадала со лба Зинаиды Митрофановны грелка со льдом, смачивала клюквенным морсом ее пересохшие губы…

— Юринька, - опять сказала Зинаида Митрофановна. - Подожди, не убегай, я тебя сейчас догоню.

Модест Борисович поднял голову, глаза его были красны от слез.

— Сына зовет… Сын был у нас, Юрик. - Сел на кровать, взял руки жены в свои, погладил. - Горят… Вся горит. Так и сынишка сгорел. Тут, в Починках. Крупозное воспаление легких… Неужели пропасть ей, Лена? Вся жизнь моя в ней… Неужели нельзя спасти? - он плакал по-детски беспомощно, не скрывая своих слез. Плакал, вместо того, чтобы что-то предпринимать. Лена вдруг рассердилась:

— Нужен врач, ясно? - сказала она. - Есть же где-то поблизости еще медпункт!

— Есть в Ботанове, километров сорок… А до города - все пятьдесят. И туда-то не успею добраться, умрет.

— Подождите, - Лена вспомнила о дяде Володе. Как же раньше не догадалась? Ведь до Березовки всего двадцать верст, если на хорошей лошади… - Срочно просите в колхозе лошадь и езжайте с Колей в Березовку, к Герасикову. Владимир Петрович очень опытный, он спасет, непременно спасет. Слышите, сейчас же езжайте!

— Но как ты тут, одна?..

— Обойдусь, только вы поскорее! Дядя Володя непременно поможет!


Мрак за окнами. Мрак и мороз. Пусто в школе. Плотно сомкнулись вокруг нее ели. Лена занавесила окно одеялом, сидит возле Зинаиды Митрофановны, вслушиваясь в каждый звук, в каждый шорох. Вот чьи-то шаги за стеной. В коридоре скрипят половицы. Дверь закрыта на крюк, подперта палкой. Вдруг станут дергать… Она со страху умрет!

Нет никого. Шуршит, возится за стеной поземка. Может, волки под окнами бродят, или злой человек?

Тяжело дышит Зинаида Митрофановна. Хрипло, трудно. Не зовет больше Юрика. Не бежит за ним вдогонку. Хоть бы на минуту пришла в себя!

Снег помогает… Но перестудить тоже страшно. Может, лучше мокрую тряпку? Мама всегда клала при температуре холод на голову, компресс… Лена, в одиночку, поставить компресс не сумеет. Лучше накрыть потеплее, дать горячее молоко. Зинаида Митрофановна просит порой пить, Лена дает ей горячее молоко, всего несколько глотков каждый раз… Может, лучше морс? Теплым его - или остудить?

Лампа начала коптить, кончается керосин. Где его взять, чтобы долить? Этим занимался Николай Павлович… Кошка мурлычет на шестке. Там, кажется, лежит лучина. Придется жечь лучину, если погаснет лампа.

Время не движется совсем. Опять надо смочить тряпку. Хорошо, что занесла в комнату целое ведро с водой… Притихла Зинаида Митрофановна. Хуже стало? Спит? Лену тоже клонит ко сну. Спать нельзя, ни на минуту нельзя сомкнуть глаз.

— Лена… Рубашку бы сменить, - чей это голос? Откуда он? Тихий такой? Неужели она заснула? В самом деле заснула, прямо на стуле. В окнах уже брезжит рассвет. А уехал Модест Борисович, еще светло было… Зинаида Митрофановна смотрит на нее, осунувшаяся, бледная, волосы слиплись от пота. - Рубашку бы… Мокрая.

— Сейчас! Я сейчас, Зинаида Митрофановна!

Бросилась к комоду, все перевернула в ящиках, пока нашла чистую рубашку. Помогла переодеться, постелила сухую простыню.

— Попить бы кисленького. Клюква в шкафу, в банке.

— Я уже нашла… вот морс, - протянула ей чашку Лена.

— Долго я без памяти-то была?

— Со вчерашнего утра. Вам лучше, да, Зинаида Митрофановна?

— Лучше. Я ведь закаленная… Где Модест-то Борисыч? На работе?

— Что вы! Они с Колей в Березовку за фельдшером поехали. Модест Борисович так испугался за вас, даже плакал!

— Чего пугаться-то, обошлось… Он у меня, как ребенок… Чистая душа. Ты приляг, поспи, замучилась, поди, со мной.

— Я уже поспала, - смущенно сказала Лена. - Наверное, вам нельзя говорить. Лучше отдохните, Зинаида Митрофановна. А то опять будет плохо.

— Подремлю.


“Бродит смело рассвет за окном, меря землю шагами-лучами. Открывает пространства, раздвигает гряду облаков. Над землей поднимается солнца бордовое знамя. Жизни знамя. Той жизни, что не знает ни пут, ни оков…”

Откуда-то взялись стихи - видно, легче стало на душе, вот и приходят посторонние мысли. Книжку взять почитать? Вроде полозья скрипят… Слышен голос Коли Утина. Стучат в дверь! Лена бегом промчалась по сеням, открыла: приехали! В мохнатом тулупе - совсем как медведь - вошел дядя Володя! Обняла его, расцеловала.

— Как больная? - спросил он, торопливо сбрасывая тулуп.

— Спит. Вспотела перед утром, я переодела ее.

— Лучше быть не может. Пусть пока спит.

Шипит самовар на столе, дядя Володя и повеселевший Модест Борисович пьют не напьются горячим чаем. Долгой была ночная дорога, грозной и вьюжной.

— Волки не напали на вас?

— Обошлось, - дядя Володя поставил стакан, такими же, как у Витьки, короткопалыми руками достал из кармана платок, вытер распаренное, в крутых морщинах лицо. - Теперь посмотрим больную. Лена, полей мне на руки. Там, в чемодане, халат.

Пустив в спальню одну только Лену, дядя Володя долго, внимательно слушал и смотрел больную. Сказал, укладывая в чемоданчик стетоскоп:

— Воспаление есть, но не круп. Ночью, милейшая, вы перенесли кризис. Крепчайший организм, должен вам сказать.

— Я мяту пила, ноги парила, мед… - слабо улыбнулась Зинаида Митрофановна. - Лечилась ведь с первой минуты. И сиделка возле меня хорошая.

— Моя ученица, - хитро глянул прищуренным взглядом дядя Володя. - С рождения лечу ее от всяких болячек. Девица смелая, не побоялась одна остаться с больным человеком, ночью, в лесу. - Строго сказал Денисовой: - А вам еще лежать и лежать. Банки, компресс… Сейчас я все напишу, и пусть фельдшер точно придерживается советов. Но помните - спасаем себя сами. Воля в человеке - лучший врач.

Перед тем, как снова надеть свой тулуп, дядя Володя отвел в сторону Лену. Спросил, неловко склонив голову:

— Виктор приходил к тебе? Что с нетом-то отправила? Может, на меня зло держишь? Не поверил я тогда Ие, насчет Зямина, мало ли что в бреду человек скажет… Поверил бы, может, жива была бы твоя мама, Ольга Дмитриевна. Уж так-то себя казню.

— Не из-за этого, дядя Володя, нет! - качнулась в горячем порыве к нему Лена. - Я люблю Витю, как брата, он очень хороший. Только…

— И молчи. Дальше не говори, - крепко сжал ее руку дядя Володя. - За братьев замуж не выходят. Ну что же, выхаживай свою заведующую. Да нас не забывай, болеет за тебя сердцем Аграфена-то. Прощай покуда.


Глава восьмая.


… Зима понемногу сходила на нет, сначала упали с елей снеговые тяжелые шапки, потом потекли вдруг сугробы, да так, что ручей возле школы превратился в реку, и дети, живущие на той стороне, не могли ходить на занятия. Именно в эти текучие весенние дни стихи Лены напечатали в районной газете, правда, сильно сократив, но напечатали! Странно было читать, слыша безумолчный шум весенней воды: “И все, что не было, что было… лесною глушью придавило, глубоким снегом замело…” Умеют быть “оперативными” районные газетчики! Еще подождали бы до сенокоса!

Неделей позже ее пригласили на почту, в сельсовет, и вручили перевод, тридцать с лишним рублей. Почти шестая часть ее зарплаты! Оказывается, печатать стихи выгодно. Эта мысль больше огорчила ее, чем обрадовала. Лена никогда не думала, что поэзию можно связать с чем-то существенным, материальным. Присланные ей деньги как бы понизили высоту чувств, которую она пыталась вложить в стихотворные строки.

Больше она не посылала в газету стихов.


В лесу, между тем, среди влажных еще мхов, под золотыми шарами распустившихся верб цвели фиалки. Весь лес пропах тонким их ароматом. Лена часами бродила по фиалковым пышным коврам, смотрела и не могла насмотреться. Север мой милый, суровый и ласковый, угрюмый и нежный. Я люблю тебя всяким: одетым в сугробы, и мокнущим под дождливыми ветрами, и таким вот - в неярких душистых цветах.

На зорьке в лесу отчаянно токовали глухари; Модест Борисович и Коля каждую ночь пропадали на охоте, они однажды уговорили и Лену сопутствовать им. Все было таинственным в этом предрассветном походе: и то, как тихо, почти неслышно ковылял по глубоким мхам на своей деревяшке Модест Борисович, а Коля за ним нес ружье, как ветви качались над ними в серой полумгле рассвета и что-то живое вывертывалось из-под ног, взлетало, хлопая крыльями. Пряно пахли распускающиеся почки осин и берез. Густо дышала свежестью хвоя елей…

А потом - насквозь просвечивающий шалашик из прутьев, где они притаились. Гневный и торжествующий клекот красавцев глухарей, их удивительно пластичные танцы. Лена, схватив Модеста Борисовича за руку, яростным шепотом умоляла его не стрелять, разве можно разбить выстрелом эту неповторимую сказку?

Он тем же яростным шепотом объяснил ей, что и не думал стрелять, что они с Николаем Павловичем вообще никогда ни в кого не стреляют.

— Зачем же тогда ружье носите?

— Видишь ли… - Модест Борисович даже голос повысил, но птицы на поляне все равно ничего не слышали, упоенные брачными танцами. - Есть хитрая разница между тем, что я не могу себе позволить, и тем, что могу себе не позволить.

— То есть?

— Тихо… Смотри лучше.

Они просидели в шалаше досветла, любуясь весенней праздничной ночью, буйствами по-королевски распустивши свои алые гребни птиц. Лена размышляла над словами Модеста Борисовича, долго размышляла, пока поняла, наконец, в чем же разница между двумя, казалось бы, схожими понятиями. “Не могу себе позволить - значит, хотела бы, да нет возможности почему-то, - думала она. - А могу себе не позволить - значит, можно, а я не разрешаю себе… Это надо запомнить. В жизни такое пригодится. Как это здорово - могу, а не позволяю себе! Вот где испытание воли!”


… Потом белой пеной вспушилась по всем оврагам черемуха, Лена окунулась в ее заросли, будто в живое душистое озеро, бродила до опьянения, слушала только что пробующих голоса соловьев. А когда расцвели ландыши, даже уроки стали для Лены помехой, не говоря уже об институтских учебниках. Так бы с рассвета до темна и пропадала в лесу… Сколько чудес дарит человеку природа, и как может он, владея всем этим, творить зло - ведь всегда есть возможность себе не позволить!


Чудеса продолжались, словно их сыпали на Лену из рога изобилия. Разве не чудом было, выйдя однажды из лесу с букетом ландышей на дорогу, увидеть прямо перед собой пожилого товарища из районной газеты? В сапогах, в коротком полупальто, он пробирался от кочки к кочке, оскальзываясь, размахивая портфелем. Увидев ее, замер на очередной кочке:

— Вы прямо Аленушка из сказки! Я, между прочим, к вам. Был в эмтеэс, дай, думаю, забегу по пути к товарищу, переговорить кой о чем.

— Ничего себе по пути! - рассмеялась Лена. - Три болота, два ложка, не пройти без батожка, так у нас здесь поют. А вы без батожка прошли.

— Иван Александрович Глухов, - представился редактор. - Я, собственно, взглянуть на вас… Познакомиться. Почему вы перестали слать нам стихи? Недовольны гонораром? У нас, знаете ли, невелики возможности…

— Что вы! - замахала на него букетом Лена. - Не нужен мне ваш гонорар. Я согласна без денег. Из-за них даже неловко посылать…

— Напрасно, - пошлепал губами редактор. - Всякий труд следует оплачивать. Иных поэтов в районе пока нет, приоритет за вами. Кстати, это ваша школа видна? Чаем, случайно, не угостите?

— Угощу, - опять рассмеялась Лена. - Только не я, а Зинаида Митрофановна, наша заведующая. И главная наша хозяйка. Вот кто замечательный человек!

— Знаю я Зину Денисову, - сказал редактор. - Сурова, но добра. Мы вместе с ней воевали за избу-читальню в Дальних Починках. Работает читальня?

— Она-то работает, да избача нет.

— Так что ж вы молчите, девушка? Вот о чем надо писать в газету, бить во все колокола! Чтоб готовили кадры! Между прочим, и у нас в редакции с кадрами весьма туго. Есть у меня предчувствие, что не миновать вам сего журналистского креста.

— Вы думаете, я смогла бы работать в газете?

— А почему нет? Время есть, помыслите насчет этого. Но где же ваш чай? У меня пересохло в горле.


Глава девятая.


Шел последний день занятий, завтра - каникулы! Ребята явились нарядными, даже Гавря Боровиков блистал свежей рубашкой и новыми штанами. Выйдя в перемену на крыльцо, Лена невольно нашла его взглядом: такой же парнишка, как все. Смеется, подбрасывая на ладони что-то желтое, яркое. Ребята, сгрудившись, завороженно смотрели на него.

— Что это у тебя, Ганя? - спросила Лена, подходя.

Он готовно протянул ей ладонь, на которой лежала продолговатая гильза от патрона.

— От берданки! - счастливо сказал Гавря. - Стану большой, тятька мне купит берданку. Сам сказал. Он не обманет. Вон и штаны новые подарил!

— Твой отец? Разве он бывает у вас? - удивленно насторожилась Лена.

— Ага, бывает. И вцерась был, - беззаботно ответил Гавря. - Стал уходить, дал гильзу и сказал, что ружжо купит. Только хвастаться не велел! - подбросив гильзу на ладони, он помчался к ручью, за ним побежали мальчишки. Лена стояла недвижно, словно перед нею расступилась земля. Отец бывает у Гаври, с ружьем… Значит, есть все-таки отец. А Николай Павлович говорил - неизвестно кто.

Весь вечер Лена сидела на крыльце, глядя на лесную опушку. Обычно бродила там до сумерек, нынче вдруг страшно стало. Зямин - вот кто тревожил ее. Нашли его кепку возле Черного богота. Но значит ли это, что он утонул? Может, скрывается где-либо здесь неподалеку, бродит по этим лесам… Может, к школе подходил, заглядывал в окна…

Зябко Лене. Видится, как наехала после гибели мамы в Березовку милиция, в погребе у Зяминых нашли золотые царские пятирублевики - в землю были закопаны, в кринке. В ушах снова звенел надорванный голос Марьи Ивановны Зяминой: “Всю-то жизнь голодом, всю жизнь… Хоть бы намекнул когда, ребятишков побаловал…”

Без любви женился Зямин на безродной батрачке. Без радости коротала она с ним долгие годы. Стряпала, мыла, рожала детей, терпела упреки, побои. И хоть никто из окружающих не попрекнул ни ее, ни детей, на всю жизнь легло клеймо на их души - отец-то убийца… Лена не могла видеть Тамару. И Тамара к ней не пришла. Ни разу.

Поужинав, вышел покурить на крыльцо Модест Борисович, устроился рядом с Леной, вытянув по ступеням несгибаемый свой протез.

— Все-таки есть у Гаври отец или нет, Модест Борисович? Понимаете, кажется мне, что где-то тут скрывается Зямин… Убийца мамы. Многое сходится. Он ведь тут ставил избы, у вас, в Дальних Починках, перед тем, как исчезнуть. Может, и прежде бывал тут. Ставил избу покойному деду Боровикову.

— Погоди, погоди, - Модест Борисович слез с крыльца, суматошно засновал перед Леной. - Зямин? Фамилию что-то не помню, мы не регистрируем частников. А вот Иваныча помню. Коренастый такой, узкоглазый, голова круглая. Он?

— У Боровиковых есть фотография. Дед со своим сослуживцем… Очень похож тот сослуживец на Зямина. Потому я и думаю.

— Ты погоди думать, Лена, с этим спешить нельзя, - остановил ее Модест Борисович. - Порубать зазря проще всего. Таких дров наломать можно… Я разузнаю, кто там и что. Тогда поглядим. Идет, Митревна? Уж от моего взгляда, если кто в наших местах появился, не ускользнет. Все наперед вижу и чую. Все ж таки военный опыт, это тебе не фунт изюму!


Текли дни, душистые, летние, с белыми зоревыми ночами. Лена бродила по опушке леса, купалась в ручье, занималась - скоро сессия, город, откуда она непременно сходит в Березовку, к Гале… В школе должны были начать ремонт, уже подвезли доски для полов, известь. Коля Утин сдал экзамены за четыре класса, подумывал наняться на лето в пастухи - подработать денег.

— Конешно, Зинаида Митрофановна обещала все мне новое справить, - сказал он Лене. - Но и самому надо совесть иметь. Сколь им мое учение-то станет, это же голова кругом идет!

Модест Борисович на третий же день после их разговора уточнил, что к Боровиковым нередко приходит крестный отец Гаври, брат Ефросиньи, лесник с Маруськина хутора. Он-то и обещал купить Гавре берданку…

— А мы на охоту завтра, братцы-разбойники! - объявил он за ужином. - Самое время на болотце уточек постеречь!

— Я думала завтра картошку окучить, - заметила Зинаида Митрофановна. - Одной-то все-таки тяжело.

— Да окучим твою картошку! Позорюем, явимся и окучим! Верно, братцы-разбойники? - поочередно взглянул на Лену и Колю. - Или кто, может, не очень-то желает по лесу бродить? Добровольно предпочтет болотцу картофелище?

— Я останусь, - сказала Лена. Ей почему-то не хотелось в тот момент никуда. Хоть и успокоил ее вроде Модест Борисович, тревога в ее сердце жила. - Может, и вы не пойдете? В другой раз как-нибудь?

— Сенокос начнется, выходных не будет, - махнул рукой Модест Борисович. - Нет, уж вы, дорогие женщины, разрешите нам, мужикам, свое охотничье дело справить. А? Как ты смотришь на это, мать-командирша?

— Идите, что уж. Картошка никуда не убежит, - скупо улыбнулась Зинаида Митрофановна.

Они ушли, когда Лена еще спала. А часа через два на картофельное поле прибежал растерянный Николай Павлович.

— Модеста-то Борисыча стрелили… Мы к болотцу-то шли, да глушиной, да набрели на какую-то землянку… А мужик страшный оттуда шасть, и стрелил Модеста Борисыча, - невнятно, заикаясь от волнения, начал объяснять он.

— Убит? - бросив тяпку, Зинаида Митрофановна схватила Колю за плечи. - Где он? Ты в лесу его оставил? Где?

— Да не, не убитый он, только раненый… До Починков-то ближе было, я туда уволок-то Модеста Борисыча… У фельшерицы он лежит, рука перевязанная. Мужики-то побегли того бандюгу искать. Да рази в наших чащобах отыщешь…

Зинаида Митрофановна, не слушая Колю, уже бежала по дороге к Дальним Починкам, как бежала когда-то Лена, услышав о смерти мамы. На медпункт… тоже на медпункт. Модест Борисович жив, к счастью. А мама…

Лена, сев посреди борозды, заплакала, беззвучно и горько. Николай Павлович, видимо, все еще не до конца осознав случившееся, продолжал растерянно говорить:

— Он и в меня-то стрелил, да не попал, как я увернулся-то, сам не знаю… Побег прямо через лес, от жилья-то своего. Там, видно, скрывался… А хлеб-то кто ему давал? Без хлеба-то не наживешь долго в лесу… А чего ты ревешь-то, Олена Митревна? Ведь живые мы, оба живые!


Хороши июньские вечера, славно сидеть на крыльце, глядя, как угасает закат, слышать зовущую к Дальним Починкам гармошку: каждое воскресенье собирается там на гулянье молодежь. Лена не ходит, хотя девчата зовут. Не тянет ее на гулянье. И сессия скоро, надо заниматься.

Зато ходит туда Николай Павлович: время, видно, пришло - петь частушки, заглядываться на девчат. И сегодня ушел. Долго что-то нет Николая Павловича. Бледнеет закат, на траву опустилась роса. Загорается снова заря. И гармошки умолкли…

Неслышно вывернулся из-за крыльца, сел рядом с Леной на ступеньку Коля. Она ойкнула:

— Напугал как!

— Извиняй, Олена Дмитриевна, - сказал он негромко. - Я ведь, как услыхал, бегом сюда. Ребята были нынче в городе, говорят, война объявлена. Германия на нас напала без предупреждения.

— Война?

Теплая, тихая разгорелась над лесом заря. Засинело, розовея, чистое небо. Дремотно молчал лес, ни голоса птичьего, ни вскрика…

Война. Это было непонятно, необъяснимо. Не вмещалось, не вписывалось в плывущую над землей белую ночь. Хотя здесь, рядом, за бревенчатыми стенами, спал с перевязанной рукой Модест Борисович… мирный мир вокруг не был и здесь до конца мирным… А теперь словно темная туча надвинулась издалека. Все вокруг прикрыла своим мрачным крылом. Война.


Глава девятая.


Лена вышла из госпиталя в час поздний и глухой. В сквере тревожно шуршали деревья. На заборе смутно белело полотнище плаката. Лена знала, что нарисовано на нем. Пожилой боец указывает на тебя пальцем, спрашивает: “Что ты сделал для фронта?” Лена для фронта не сделала ничего. В первый же день войны кинулась в военкомат, сказали: “Надо будет, призовем”.

С тех пор год минул. Год отчаяния, надежд - ведь немцы подкатывались под самую Москву, дошли до Сталинграда! Сюда, в северный тихий городок, не залетали самолеты врага, здесь не слышали ни одного выстрела. Но война властвовала и здесь, безлюдила семьи, сушила людей голодом, горьким горем потерь. Сначала не верили, что это надолго, теперь не знали, когда будет этому конец. В одном никто не сомневался: врагу несдобровать, русской землей ему не владеть. Ведь уже остановили железную лавину. Остановили!

Вот и райком комсомола, в кабинете Гали, похоже, горит свет. Лена прошла темным коридором, толкнула дверь. Галинка, сцепив пальцы на лбу, что-то читала. Услышав скрип двери, разняла пальцы.

— Лена! Сто лет тебя не видела! Где ты пропадаешь?

— А ты где?

— Видимо, там же, - рассмеялась Галинка. Смех у нее все такой же, с печалинкой. Да и она сама все та же простая с виду девчонка, только держится уверенней. - В каком ты колхозе была?

— С утра в турундаевском, у них овощеводы здорово работают. Потом готовила материал в номер. Сейчас иду с дежурства, из госпиталя. - Лена обняла Галинку за худенькие плечи, прижалась щекой к ее гладко причесанным волосам. Чудесно пахнут мягкие волосы Гали, теплым, родным.

— Страшно, Галинка! Сегодня опять привезли раненых, и каких! Один совсем молодой, весь в гипсе. Разбился, обгорел. Только глаза и видны среди повязок… Люди на такое идут, такое терпят, а тут здоровые в тылу отираются.

В глазах Гали метнулась тревога:

— Опять за свое? Ты же знаешь, райком партии не отпустит тебя, единственного литсотрудника. И Алексей Павлович…

— Ему-то что? Я вправе решать сама… Девчат набираете вы, райком комсомола. Я комсомолка. Лиду-то ты отправила.

— Она кончила курсы поваров.

— Посылай на любые курсы.

— Думаешь, я не хочу на фронт? А здесь кто останется работать?

— У тебя сердце.

— А у тебя его нет! - с досадой оборвала Галя.

Она отошла к завешенному темными шторами окну, прислонилась лбом к обшарпанной раме. Да, думала, глядя на нее, Лена, работать некому, тут Галинка права. Не зря же Лену буквально в приказном порядке райком перевел из Починок в редакцию. И Гале нелегко приходится, ответственность громадная, а опыта с гулькин нос. В техникуме, на последнем курсе, была секретарем комсомольской организации. В Березовке сразу избрали комсоргом МТС. Не успела там поработать - выдвинули в райком комсомола, заведующей отделом. А недавно стала она первым секретарем. Ушли на фронт ребята.

С кадрами трудно повсюду. Вот и в газете должны работать четверо, а налицо только двое: редактор да Лена. Редактор постоянно пропадает в колхозах уполномоченным от райкома партии. Организует сев, уборку, подготовку ферм к зиме. Лена и швец, и жнец, и на дуде игрец: сама бегает по ближним колхозам в поисках материала, звонит в дальние, пишет передовицы, правит письма селькоров, сидит ночами в типографии за выпускающего. Правда, есть еще в редакции живая душа, кассир и машинистка Люся Смирнова, но у той своих забот выше головы.

Да, надежды мало, что отпустят. А отец… Какое ему дело до нее? Три года, как нет мамы, за это время много утекло воды. И они с отцом все дальше друг от друга.

Через два месяца он женился, и теперь у него дочь и сын, и теперь он председатель райисполкома. Вероятно, он поступил самым естественным образом, но для Лены это было ударом. Он и после наносил ей удары, даже не подозревая об этом… Счастье, что у нее были Дальние Починки, школа, добрые люди рядом. Все это порушила война. Теперь только один родной человек есть на свете у Лены, и этот человек стоит у окна, прижимаясь лбом к обшарпанной раме. О чем, о ком думает Галинка, здесь, в полутемном кабинете, у черного от занавесок окна, какую боль таит ее надорванное бедой и лишениями сердце? Где-то в дальних краях пропал без вести Гриша Манжик, единственная Галина любовь. Не вышла за него Галя, как ни просил, не захотела взваливать на плечи любимого обузу, сама решила тянуть, вместе с матерью, оставшуюся после ранней смерти отца мелюзгу, сестричек и братика…

В первый же день войны ушел Гриша на фронт. Лишь одно письмо получила от него Галинка, потом - извещение. Он назвал ее адрес в военкомате, даже в смерти остался ей верен. Почему - в смерти? Ведь не написали “убит”, а “пропал без вести”. Может, и жив он, лежит где-нибудь в госпитале, без памяти, без документов.

Вот Витя Герасиков погиб. Зимой сорок первого, под Москвой. В последний раз виделись, когда приходил он в Дальние Починки, готовый щедро отдать ей свою любовь…

Лена изо всех сил сжала спинку шаткого стула:

— Я должна идти, Галя, слышишь, должна.

Обернулась Галинка. Скрестила на груди тонкие руки. В упор глянула глазами-голубичинами:

— Хорошо, ты пойдешь на фронт. Это я тебе обещаю.

Скрипит, стонет в ночи старый бревенчатый дом. Много бурь пережил он на своем веку, долго палило его солнце, секли дожди и метели. Шуршит что-то за обоями, в стене, сыплется, шелестит. Гремит под легким ночным ветром оторвавшийся лист железа на крыше. Когда-то здесь размещалась городская управа. Потом - уездный чека. Теперь вот райком партии. Сколько прошло по этим коридорам людей, сколько глаз смотрели в эти окна, сколько голосов слышали эти стены и сколько хранили тайн… Может, и родной отец Лены, Глеб Яростнов, ступал когда-то по этим полам. Наверняка ступал здесь отец…

— О чем думаешь, Галя?

— Тятю вспомнила. Как сожгли коммуну, бывал он тут.

— И не знал, что сжег Зямин. Страшный человек был Зямин. И погиб страшно. Если погиб… Похоже, все-таки он стрелял в Модеста Борисовича. Перед самой войной. Не нашли, не поймали. А чувствую - он.

— Давно не была я в Березовке, - задумчиво сказала Галинка. - А ты сходи. Завтра и сходи. Я бы тоже пошла, да бюро надо проводить. Там, в движенском колхозе, молодежь на уборке отличается. Председатель, Тимохин, сумел поднять. Сходишь?

— Председатель Тимохин… Трудно представить Вальку председателем колхоза. Армия воспитала?

— Боишься увидать его?

— Ничего я не боюсь. Схожу.


Глава десятая.


Поскорей бы отстукать на машинке материал, написанный ночью, и в дорогу. Сегодня номер, а в нем про уборку - почти ничего. Не подозревала прежде Лена, что так трудно заполнить совсем маленькую на взгляд газетку свежими статьями и зарисовками. Номер выходит через день, а попробуй-ка за день обежать несколько ближних колхозов, созвониться по телефону с дальними, разобраться с поступившей почтой, написать, обработать, перепечатать, отнести в типографию… Хорошо, что нынче управилась с “заделом”, то есть кое-что имеется в запас. Можно выскочить на денек в Березовку.

Едва поставила точку, примчалась Люся. Волосы взбиты, в широко расставленных глазах привычная сумасшедшинка. Бросила на диван сумку, бухнулась вслед за ней. Старые пружины охнули.

— Чертов уродина! - ткнула кулаком в диван Люся. - С ума когда-нибудь сведет. Спать-то хоть ложилась? Ну, прямо святая Елена-великомученица! Я вот не спала, так хоть себе в удовольствие, а ты над бумажками ночи корпишь. Глухарь не появлялся?

— Он же в командировке.

— Знаю. Да ведь приезжает подписывать газету. И вообще, понимаешь, как-то скучно без Глухаря. Трудно жить без руководящих указаний, можно спанталыку сойти. Ох, и наслушались мы в парке соловьев с одним красавчиком-майором!

— Какие соловьи в августе? Тебе еще не надоело это: вчера лейтенант, сегодня майор… Доиграешься, Люська!

— Твой любимый Есенин сказал: “Бейте в жизнь без промаха, все равно, любимая, отцветет черемуха”.

— Да не об этом он вовсе сказал! Лучше отнеси вот это в типографию, ладно? Я в колхоз пойду, за материалом, в Березовку.

— Отнесу, не сомневайся, - взяла Люся сверток. - Все-то вздыхаешь по своей Березовке. А я свое Ботаново люблю, сил нет! Вечером ко мне загляни, мать пирогов прислала. Сегодня, поди, не ела еще? На, закуси, - достала из сумки большой кусок ржаного пирога с картошкой.

Лена с аппетитом умяла пирог - еще и не такой бы съела. Запила водой из графина и - за дверь. Теперь можно целый день бегать! Чудная эта Люся, вот уж с кем не соскучишься! Хочет петь - поет, вздумает плакать - плачет. Никакого самовоспитания. Мать у нее акушерка, отец агроном. Хоть и война, хлеб едят досыта. Машинистка Люся хорошая и редакцию по-своему любит, но очень уж взбалмошная. Неприкаянная, вроде, как и Лена была два года назад… Почему человек обязательно должен пройти через неустроенность в жизни? Одни мужественно и молча, как Галя, другие, по-Люсиному, отчаянно-шумно…

Солнце стоит высоко, день будет жарким, хотя перед утром покрапал дождь. Мирно дремлют в тени черемух и рябин обшитые тесом бревенчатые дома. Сквозь доски тротуара пробилась трава, на деревянных перилах Горбатого моста, переброшенного через железнодорожные пути, пушистая прозелень мха. Низкий вокзал слабо розовеет в лучах солнца, деловито покрикивают паровозы. Навстречу то и дело попадаются женщины с бидонами в руках: ходили наперехват молочницам из ближних сел. На рынке молоко втридорога, да и не купишь.

Знакомая тропа змейкой убегает от шоссе. Сколько раз прошла по ней Лена? Когда спешили по вечерам с Галинкой домой, на воскресенье, жутко было пересекать пригородный пустырь, пугали гумна за Говоровым, овраг перед Чернышовым.

Сейчас день, Лена взрослая, ей смешны былые страхи. Пустырь невелик, овраг неглубок, овины со съехавшими набок крышами похожи на усталых старух. Волнуются травы под ветром, пахнет гвоздикой - вон она, островками, лиловая и белая… Луг кажется золотым от лютиков. Не успели скосить… Вот уже Ивановское, и лес за ним. Сколько тут земляники! Лена мигом набрала полную пригоршню. Переспела уже…

Где-то в стороне, за елями, притаилось коварное око Черного богота. Если бы знать точно, что Зямин утонул в нем, наверное, было бы легче. Не чудился бы он повсюду… Вот здесь, возле этой рябины, убили маму… А тут Лена пасла с Тоней коров, и мама приносила им теплые лепешки. Отсюда, из-за поворота, прежде была видна церковь. Ее уже нет, снесли. Хутор Зяминых стоит все так же, укрываясь под сенью могучих берез. Никого нет на хуторе. Дверь приперта палкой. Не боятся Зямины воров. И прежде не запирались, хотя в голбце были припрятаны золотые царские пятирублевики… Нет Зямина. Умерла бабка. Парнишки подросли, тоже, верно, работают в колхозе.

Вот и кладбище, и мамина могила между берез. Лена постояла немного, послушала шум листвы. Не будь войны, здесь, в Березовке, отдыхала бы уже Нина Авивовна. Но Ленинград в блокаде. От Нины Авивовны нет вестей.

Миновала поповский дом, вишни, под которыми когда-то сладко спала Софья Семеновна. Забор возле школы поломан, на колодце нет крышки. Нелегко хозяйствовать Татьяне Прокловне, все мужчины на фронте. А вон и сама Татьяна Прокловна поливает гряды.

— Здравствуйте! Труд на пользу! - радостно окликнула ее Лена.

— Леночка? - Татьяна Прокловна оставила лейку, подошла к забору. - Давно ты у нас не была. Слышала от Алексея Павловича, журналистом стала…

— Еще пробую стать, Татьяна Прокловна. Не просто это.

— Ничего, ты у нас быстрая. С рассвета, бывало, обежишь березняки, полны руки грибов, - улыбнулась Татьяна Прокловна. - Выйду утром к колодцу, а ты на березе под самым небом качаешься. Наравне с Витей Герасиковым. Он-то погиб, слышала?

— Знаю, Татьяна Прокловна.

— Многие погибли, кого мы учили… Что ж мы стоим? - спохватилась она. - Заходи, самовар поставлю. Переночуешь.

— Мне сегодня обратно. Надо срочно в колхоз.

— Загляни, как назад пойдешь. Алексей-то Павлович ничего о себе не рассказывает. Сдается, не больно он счастлив.

Любит, все еще любит отца Татьяна Прокловна. И она, Лена, любит. Что спрятано, заложено в этом человеке, что, и ненавидя, нельзя его не любить?

Печальна ты, моя Березовка. Словно молодость ушла из тебя. Грустно видеть мост со сломанными перилами. На старых березах яминовской аллеи тоже немало ран. Долгие годы шумели они развесистыми кронами и вдруг стали падать одна за другой. Там невидимое снаружи дупло разрушило до основания ствол, и достаточно было порыва ветра в грозу, чтобы могучее дерево рухнуло. Там кто-то обрубил толстые ветви, и береза стоит голая, безобразная, в темных грибных наростах.

Возле вот этой рухнувшей наземь березы пожалел ее когда-то Витька и в пылу наивного спора пообещал непременно жениться на ней… С фронта прислал ей письмо, полное приветов родным и знакомым, и лишь в конце, на самой последней строчке написал: “Лена, я тебя люблю, не забывай меня никогда”.

Я не забуду тебя, Витя.

Твоей наивной, бескорыстной любви - не забуду.

И ты прости меня, что я любила тебя только по-братски. Что не дала тебе никакой радости, прости.


Чем ближе Движенка, тем труднее идти. Может, и нет в конторе председателя. А как же тогда материал? Только ли по делу пришла ты сюда, Елена? Признайся сама себе честно: только ли?

Нет, той полудетской любви к Валентину Тимохину не осталось у Лены. Интересно, каким Валентин стал теперь? Вскоре после свадьбы забрали Вальку на финскую. Так и остался в кадровых войсках. В сорок первом потерял руку. Вот все, что знает о нем Лена. Три года не видела его.

Он был в правлении. Единственный комбайн стал, Тимохин звонил в МТС. Мокрую от пота свою кепку председатель снял с вьющихся овсяных волос, зажал в коленях - чтобы не мешала. Увидев Лену, неловко повел правым плечом, с которого свивал пустой рукав. Кивнул ей, повесил трубку.

— Здравствуй, Елена Дмитриевна, - сказал так, будто не было утренних зорь над Шолдой, и гармошки не было, ничего. - Читал ваши статейки в газете. К нам по какому вопросу?

— Насчет уборки. Говорят, у вас молодежь умело организована. Жницы хорошие есть?

— Заходи с краю, любая хорошая. Кому колхоз не дорог, тот на рынке пропадает, гриб и ягода нынче в цене. Взять хотя бы Еню Самсонову - сама жнет, не разогнется, и всю малышню приноворила. Или Ия Палина, Аграфена Герасикова… Трудиться наши бабочки умеют, себя беречь не приучены. Я в поле еду, летучку встречать. Живем-то ведь как: нос вытащим, хвост увязнет. Механик один на всю МТС, путных трактористов днем с огнем не найдешь. А живем. Подвезти вас?

Дряхлый, с подрезанным хвостом мерин трусил между стенами жаркой, отяжелевшей от колоса ржи. Где та сивка, на которой Валька возил молоко? Не узнать Валентина. Возмужал, во всех движениях - уверенная сдержанность. Только нет-нет да и поведет правым плечом, словно хочет взмахнуть рукой… Не привык еще, видно.

Поле тянулось до самой кромки леса, жницы успели отрезать от него немалый ломоть. Там виднелись стриженные верхушки суслонов, выцветшие платки женщин. У противоположного края бездельно замер комбайн. Тетя Еня Самсонова, держась за поясницу, глядела на дорогу из-под козырька ладони.

— Ты, Лена? А я гляжу, не Галинка ли, - огорчилась и обрадовалась она. - Уж мы с бабами вспоминали тебя, видно, сроду не надумает Лена в Березовку-то. Маму твою жалеем, сойдемся, начнем вспоминать, какая она была душевная…

— Детвора как, тетя Еня? Алевтинка?

— Что им деется. Двойнята колоски собирают. Алевтинка, Тонюшка! - позвала она. - Кто пришел-то, гляньте!

Запыхавшись, примчалась Тоня: нос у нее все так же лупится от солнца, но серые глаза повзрослели, в них запала затаинка. Недолго прожила Тоня у отца в няньках, не угодила Софье Семеновне. Сама с радостью вернулась в колхоз.

— Галинка не говорила ничего? - спросила Тоня. - Обещала меня устроить на курсы поваров, как Лидку. Тоже уйду на фронт.

— Неужто война еще долго протянется? Откуда она взялась, проклятущая… - вздохнула тетя Еня. - По Лидке я все глаза выплакала, и эта грозится… Ты, поди, ись хочешь? Садись, попробуй нашей новины. Алевтинка, подай узелок да кувшин с квасом.

Русоволосая худенькая Алевтинка принесла узелок с едой. Подбежали двойнята, дробненькие, тощие, волоча сумку с колосками. Тетя Еня развязала узелок.

— Поешь-ка, - говорила, раскладывая скудную еду. - Колосков-то ребята наберут, половину колхозу сдадим, чуть и нам остается. Не запрещает Валентин-то Евстигнеич… Я зерно-то на холст выбью, да в ступе потолку, да лепешек натворю. Ешь, - она отломила кусок лепешки, протянула картофелину.

От ржаного ядреного запаха у Лены захватило дух, она жадно закусила лепешку. И поперхнулась, наткнувшись на глаза двойнят. Кое-как дожевала картофелину, положила наедоеденный кусок лепешки в узел.

— Спасибо, тетя Еня. Лучше ребятам дайте.

— Им что ни дай, все мало, - махнула рукой тетя Еня. - Сами работаем, Галинка помогает, а, смотри, не накормлю никак досыта. Корова спасает, а то бы навовсе… да картошка. Робята мои шибко ягоду собирают, - любовно взглянула на уплетающих ломти черной лепешки двойнят. - По малину пойдем, так я пока верхушки огляжу, они понизу все оберут, - улыбнулась ласково. И опять глаза ее запечалились: - Ой, Лена, что я тебя попрошу, бабы намедни мамыньку мою видели, на рынке милостыню просит. Сходили бы вы с Галей, уговорили ее, нас-то она, старая, не объест, а у меня бы с сердца камень свалился…

— Хорошо, тетя Еня. Сходим.

Откладывая серпы, разгибали спины, окружали их женщины. Ия Палина постарела, осунулась - муж на фронте, одна растит двоих детей. Тетя Граня все так же величава, статна, только лицо и руки у нее совсем темные от загара.

— Никак Ленушка? Я-то думаю, с кем тут Еня тары-бары растабарывает, - говорила она, обнимая Лену. - Витя-то наш…

— Знаю, тетя Граня. Знаю.

— Он за тебя жизнь был рад положить. И положил, за нас всех, - заплакала, запричитала тетя Граня.

— Полно убиваться, Аграфена, не у тебя одной…

— Всех наших женихов побили! Нам горевать-то надо, слезы лить!

— У нас мужики воюют, а в Ленинграде вон дети гинут.

— Всем война - злыдня.

Лица вокруг знакомые, добрые. Всех этих женщин Лена знает давным-давно, с одними в школе училась, у других дети учились вместе с ней. Каждая хочет взглянуть на нее, хоть слово сказать. И каждая вспоминает маму. Только одна, не разгибаясь, жнет свою загонку, тюрбаном завязан платок у нее на голове, конца торчат, словно уши, кажется, будто заяц танцует на полосе.

Сердце у Лены сжалось. Острая тронула его боль. Тамара…

— Енка-то Демин тоже погиб, - проследив ее взгляд, сказала тетя Граня. - Вчера пришло извещение.

Енка погиб! Охваченная чувством любви и сострадания, Лена пошла по стерне, сначала тихо, потом все быстрей и быстрей. Тамара увидела ее, стала, опустив руки. Глаза ее были ясны и печальны. И Лена, взяв в ладони с детства милую ей, отчаянную Тамаркину голову, молча поцеловала эти глаза.


Глава одиннадцатая.


Рокотнул и мерно загудел трактор. Лена обрадовалась: наконец-то! Чумазый паренек со счастливым лицом крутил руль, и Лена узнала вдруг одного из Тамаркиных братьев. Уже тракторист? А возле подводы… Бориска? Лена даже вздрогнула, до того он был похож на Витю.

Валентин, вытерев о солому запачканную в мазуте руку, вернулся к телеге, боком сел на облучок.

— Что подскажешь, что подладишь, - усмехнулся. Спросил: - Поговорили? Бабоньки, поди, вволю почесали языки, только теперь у них и праздника - поговорить со свежим человеком. Баба кормит Россию, чтобы мужик воевал. Вы от нас в школу или в город?

— В город.

— Садитесь тогда. Мне в пилатовскую бригаду надо, а оттуда до шоссейки рукой подать.

Мерно покачивается телега, уходит и уходит вдаль синий солнечный горизонт.

— Когда домой без нее воротился, - шевельнул пустым рукавом Валька, - думал, все войны для меня кончились. А вот воюю. За хлеб, мясо. За каждую шерстинку, каждое зернышко. Земли много, а воинства - посчитать, батальона не наберется. Бабы да детвора, сами видели.

— Трудно вам, Валентин Евстигнеевич…

— Ничего. На фронте не легче.

Дерниста, пружиниста полевая дорога. На ней и ромашки цветут меж колеями, и васильки бьются о колеса пушистыми головками. А вот и кукушкин лен - наехало колесо, он все равно вслед поднимается…

— Трудно то, что машин мало. А народ без отказу, Елена Дмитриевна, сколько есть сил, все кладут.

— Слышала я, сестренка у вас появилась.

— Порадовала нас мать-Зинаида. Батя неделю буйствовал, хвалился. Зинаида молодец, хоть и зяминского корня. Вся семья спин не разгибает. Простили им люди отцово-то зло… Мой батя, как я с войны пришел, мигом на фронт подался. Не будет, говорит, фашисту от Тимохиных пощады. Руки нам поотрубают, головой почнем драться.


Дохнул прохладой, зашумел вершинами ковригинский лес. Береза, под которой сидели когда-то Лена с Ниной Авивовной, хлестнула по щеке веткой. Помню тебя, березонька. А эта куда убегает дорожка? Совсем уже ее затянуло травой.

— Останови, Валя. Слышишь, какой запах? Липы цветут.

— Свернуть?

— Если можно.

Пробрались между кустами к заросшему осокой и тиной пруду. На той стороне пруда купали в воде усыпанные цветами ветви старые липы. В Ковригине звякнул рельс.

— Обед, - сказал Валентин. - Тут Мария положила мне кое-что. Давай, поедим, - протянул сверток.

— Спасибо, Валя. С удовольствием. Правда, хорошо здесь? Я была тут лишь однажды, с мамой, отцом. В последний сенокос. Стрелку привязали к тому же кусту, что и ты свою лошадь, - говорила Лена, разворачивая еду. - Мясо! Яйца! А хлеба сколько!

— Свое. Домашнее. Ты ешь. Досыта ешь.

— Я ем, - она действительно уплетала за обе щеки. Но разве дело в еде! Родной лес кругом, родной человек рядом. Еще час назад казалось, чужие они с Валентином. Но ведь это не так, не так… - Странно мне, Валя. За три минувших года столько произошло в мире, а Липки все такие же. Даже лилии… Помню, я полезла тогда за ними, меня сразу потянуло на дно. Еле выбралась. Нина Авивовна испугалась: “Ты лазила в ключи? Это же здесь, здесь!” У нее давным-давно утонул в этом пруду жених…

— Сейчас-то не полезешь за цветами? Спасать некому, - повел Валька пустым своим рукавом.

— Не полезу. Липы нарву.

Она сложила в газету остатки еды, через плотные заросли трав, видя лишь небо над головой да верхушки деревьев, отправилась за липами. Когда вернулась к телеге, нагруженная охапкой душистых веток, увидела, что Валентин уже сидит на облучке, мокрый до пояса. Через край телеги свешивались влажные крупные лилии.

У Лены сорвалось и покатилось куда-то сердце.

— Ты мог утонуть, Валя…

— Садись, - сказал Валентин. - Солнце высоко, хватит мне прохлаждаться. Ты думала, я вовсе калека? На гармошке вот не могу, это да. Марию выучил. Да что Мария! Сын подрастет, его научу. А цветы… Три года назад я рад был подарить одной девчонке все цветы, какие есть на земле. Так ведь девчонке, и три года назад.

Он хлестнул мерина, телегу затрясло по кочкам. Лена взяла лилии в руки. Стебли уже привяли, но тугие сверкающие лепестки еще таили прохладу. Лена осторожно касалась их пальцами, не смея заговорить с человеком, который сидел совсем рядом, но был недостижимо далек.


Глава двенадцатая.


Солнце клонится к закату, и зарисовка у Лены подходит к концу. Сумела ли она рассказать о березовцах так, как они этого заслуживают? Слишком многое взволновало ее в этот день. Хоть бы редактор был тут, он-то бы оценил сразу. Размахнулась чуть не на полосу, а много ли сказала… “Тяжелая страда наступила для нас, родные мои люди, - перечитала она концовку. - Мало у нас сил, и орудий тоже мало. Но на фронте страда еще большая, там ждут наш хлеб. Это хлеб борьбы и победы, хлеб нашей жизни, нашего освобождения, нашего торжества”.

Все. Точка. Хорошо или плохо, думать уже некогда… Увлекшись, она не услышала стука в дверь. Вздрогнула, увидев перед собой незнакомого лейтенанта.

— Это редакция? - спросил он. - Вы машинистка?

— Литературный сотрудник.

— Бодухина Елена Дмитриевна?

— Да, но откуда вы знаете?

— Я только что от секретаря райкома комсомола товарища Самсоновой. Разрешите сесть? - он опустился на стул, расстегнул ворот гимнастерки. - Фу, духота! Будто на юге. Позвольте представиться: техник-интендант Львов, вербую девушек в армию, по спецзаданию. Товарищ Самсонова рекомендовала, в частности, вас.

— Меня? В армию?

— Вы против?

— Что вы, наоборот. Просто так неожиданно… Вы думаете, это возможно?

— Прошу написать заявление, и вопрос будет решен. На сборы сутки. Завтра в военкомат, к девяти утра.

— Ясно.

Дверь распахнулась, в комнату влетела Люся, привычно бросила сумку на диван, бухнулась сама.

— Ну, все в порядке, газета набрана, приступили к верстке. Я домой, - она увидела Львова, крайне удивилась: - Гоша? Что ты тут делаешь, зоренька ясная, кто тебя звал?

— Простите, я по делу, - сухо сказал Львов, беря у Лены заявление и засовывая его в планшет. - Итак, товарищ Бодухина, завтра ровно в девять ноль-ноль жду вас в военкомате.

Он вышел, печатая шаг. Немолодой - лет тридцати, наверное, с утковатым носом и отечными веками человек. Люся, вскочив, снова бухнулась на диван, пружины охнули, взвыли.

— Не признался! Ха-ха, задели его самолюбие! Нет, вправду, что все это значит, Лена?

— То, что я иду в армию.

— Как в армию?

— Очень просто. Ты тоже могла бы, наверное, если хочешь. Львов вербует девушек по спецзаданию.

— А молол, что снабженец. Ну, дядька! Зачем тебе в армию? Мужиков, что ли, без тебя не хватит?

— Я пошла бы сейчас, отсюда, пешком.

— Ты дикая, дикая, не спорь. Я вообще запретила бы брать женщин на фронт. Им рожать надо, растить детей. А не убивать. Да разве ты можешь убить? Будешь и там писать бумаги, вроде здешних.

— Я сяду за бумаги, другой сможет пойти в бой.

— А ну тебя! Вечно готова под все шею подставить, такая уж ты есть. А я хочу жить сама по себе, понятно?

— Живи, кто тебе мешает? Я в типографию.

— Я тебе туда принесу поесть, ладно? А вообще, не сердись на меня. Я, может, завидую тебе и хотела бы, как ты, да ведь для этого крест на себя возложить надо. И нести его всю жизнь. Уф, подумать даже страшно! Жди вечером!

Была Люся, и нет. Крутанула широким клешем, притопнула каблуком, ищи в поле ветра. Непросто с ней. А самой тебе просто, Елена? Вот идешь в типографию, газету выпускать, в последний раз, может быть… А душа в Березовке. Нельзя тебе туда, пока не выветрится из памяти запах привядших лилий, нельзя.


Галинка ждет Лену на крыльце общежития.

— Повидала маму с ребятами? Здоровы?

— Здоровы. Лучше бы я не ходила туда…

— Валентин? Неужели не позабыла?

— Получается так.

Поздно уже. И студено. А им не уйти с крыльца: по давней своей привычке всем поделиться друг с другом, до последней затаинки.

— Не пускай Тоню на фронт. Пусть хоть она останется с матерью.

— Не пошлю, сама убежит.

— Мама твоя просила бабушку вашу на базаре разыскать. Милостыню, говорит, собирает. Чтобы домой к ним шла.

— Не пойдет бабушка. А попробовать надо.

— Мне завтра к девяти в военкомат. На вот, поешь.

— Пирог с грибами… Мама передала?

— Люся угостила.

— Была я недавно в Ботанове, учителя о вашей Люсе хорошо вспоминали. Сочинения, говорят, писала дерзкие и стенгазету вела строго… Еще Денисову сегодня видела, Зинаиду Митрофановну, с Дальних Починок. На конференцию сюда приехала. Привет тебе большой от нее, говорит, скажи Лене - Николай Павлович в армию пошел. Кто это - Николай Павлович?

— Да Коля Утин, парнишка один… Я же тебе рассказывала! Значит, и его призвали…

— Видишь, я сдержала свое обещание, отпускаю тебя на войну. Остаюсь одна-одинешенька.

Уронила эти слова и примолкла Галинка. Плакаться долго не станет… Вот уж и потеплели под ладонями Лены худые Галины плечи, ожила она, загорелась, словно стряхнула с себя темную темь.

— Ох, и настырная ты, Лена! Сколько судьбе своей наперечила, не сосчитать, - даже в темноте чувствовалось, что она улыбается.

— Я не поперек судьбы иду, а навстречу, - рассмеялась Лена.

— Тебя не переспоришь. Спать пойдем. В семь подниму, ладно? Может, правда, уговорим бабушку-то. И в военкомат тебя провожу.

— Я там платья свои собрала. Отдашь сестренкам.

— Выдумала! Для тебя сберегу. Придешь с фронта, знаешь, как пригодятся? Если только не вырастешь из них, - мимолетно, как бы прощаясь, коснулась щеки Лены Галинка.


Тесен рынок, и народу на нем негусто, и продуктов не ахти сколько, а тесен. Толчея, шум. Два деревянных навеса, крытый павильон… Молоко, ягоды, грибы за непомерные цены. Вон какая-то бабища высовывает из-под платка край буханки. Хлеб! Двести рублей. Лена в месяц получает пятьсот.

— Вон баушка, - дернула ее за рукав Галинка. Правда, темнолицая, вся в черном бабка сидела возле ворот на каком-то ящике. Глаза ее были устремлены в одну точку, губы беззвучно двигались. Она не просила милостыни, прохожие сами бросали монеты в консервную банку, что стояла у ее ног.

— Здравствуй, баушка, - сказала Галинка. - От мамы тебе поклон. Ждет тебя домой. Что по рынку-то зря скитаться?

Старуха не шелохнулась, будто не слышала. Какая-то женщина подошла сбоку, объяснила:

— Обет молчания дала схимница Секлетея. До конца войны. Что вы хотите-то от нее?

— Домой зовем. К дочери, внукам.

— Нет у нее никакой дочери, - строго сказала женщина. - Отреклась от всего мирского. Деньги берет только на пропитание, остальное отдает в церковь на поминание по убитым на войне…

Они постояли немного, на что-то надеясь, но старуха сидела все так же, никого не видя и не слыша.

— Может, кончится война, помягчеет баушка, - с надеждой сказала Галя. - Живое, вишь, у нее сердце. Да характер кулацкая жизнь выломала. Полынь.


— Вот, Иван Александрович, авторские письма. Тут задел для газеты.

— Вы прямо обезножили меня, Лена. И как это сразу? - ворчливо буркнул редактор. - Где я должен брать человека взамен? Уходите как раз тогда, когда в вас начал проклевываться журналист. Судя по вашей вчерашней статье…

— Она вам понравилась?

— Есть мысль, темперамент. Сознаюсь, я порадовался, прочитав номер, но увы…

Требовательно зазвонил телефон. Лена подняла трубку:

— Редакция слушает.

— Товарищ Бодухина? Вас приглашает товарищ Строев.

— Иду, - Лена положила трубку. - Вот и все, Иван Александрович. Спасибо, что учили меня. А работать… возьмите кого-либо из селькоров. Попробуйте привлечь Люсю. Есть в ней свой огонек.

— Слушаюсь, - редактор встал, обеими руками потряс руку Лены. - Дайте слово, что вернетесь.

— Вернусь.

Она еще раз пожала пухлую ладонь редактора, обвела взглядом комнату: три стола, видавшие виды шкаф и диван, старенький ундервуд, кипы газет на подоконнике… Здесь остается частица ее жизни. Как в Дальних Починках, в Березовке. Жизни, какой больше никогда не будет, с которой порваны уже все нити. Кроме одной, последней. Сколько ее ни рви, эту нить, - не порвать.


Стараясь унять вдруг застучавшее сердце, Лена поднялась на второй этаж. Потянула ручку, дверь отошла плавно, без скрипа. Отец всегда был хорошим хозяином.

— Алексей Павлович ждет вас, - бесстрастно сказала секретарша.

Знает, конечно, что Лена идет не просто к председателю райисполкома - к отцу.

Вот он сидит, отец, за массивным дубовым столом. Сукно на столе зеленое. Карандаш в руках отца красный. На отце строгий черный костюм. Соболиные брови вразлет над глубинно-стальными большими глазами. Ничего не попишешь, красив.

Он встал ей навстречу:

— Здравствуй, Елена.

— Здравствуй.

— Без вызова никогда не зайдешь.

— У тебя ко мне дело?

— Ты вот тут… - тряхнул лежавшую на столе газету, - хвалишь Тимохина. Дифирамбы ему поешь.

— Я не ему, людям!

— Но колхоз-то его! Слава - ему! Для этого он ничего серьезного не сделал.

— Лишь потерял на фронте руку. Работает день и ночь.

— Это не довод. И ты не забывайся!

— Слушаюсь, товарищ предисполкома.

Он вдруг поник весь, устало опустился в кресло.

— Сядь, Елена, поговорим. Нельзя же так… Мы не враги с тобой, ты дочь мне, несмотря ни на что, дочь. Этого никуда не денешь.

— Отец, скажи, почему ты не на фронте?

— У меня броня.

— Кузнец Тимохин добровольно ушел на фронт. Даже Лида…

— Здесь, в тылу, люди нужны не меньше, чем там.

— Считаешь себя незаменимым?

— За что ты меня ненавидишь, Елена? Что ты имеешь против Софьи? Она-то вовсе ни в чем не виновата…

— Ты думаешь? - у Лены пересохли от волнения и горя губы, она ничего не помнила, кроме одного - сказать, непременно сказать, нельзя, чтобы он не знал. Пусть знает! - Мы с мамой видели тогда, на свадьбе, вас с Софьей Семеновной… Ты знаешь, зачем мама поехала в город? Она говорила тебе, что ждет ребенка?

— Оленька? Нет, нет… И эта проклятая свадьба… - он встал, отошел к окну. Сказал глухо: - Остаться не можешь? Ради памяти матери. Выходит, что я не уберег и тебя…

— Не могу.

Она пошла к двери. Слезы застилали глаза, но Лена не давала им воли.

Уже у самых дверей услышала:

— Когда будешь уезжать, позвони.

— Нет.

У нее хватило сил не заплакать. С поднятой головой пройти мимо любопытствующе-притворной секретарши. В последний раз оглянуться на старый дом, где оставались ее любовь и горе. Прощай, мой деревянный, в березах и черемухах городок, прощай, медленная северная река, по которой ходят древние пароходы с большими колесами. Увижу ли я вас когда-нибудь?



Повесть третья


Тихий фронт


Долго будет Карелия сниться…


Глава первая.


… Выпустила Лена теплую руку Галинки. Долго сквозь невольно набежавшие слезы смотрела на ее медленно уплывающую фигурку. Одна, без Гали, отправлялась в путь. В далекий, неведомый путь войны.

Эшелон миновал корпуса вагоноремонтного завода, потянулись окраины: бревенчатые избы в два-три окна, окруженные черемухами и рябинами, за ними огороды, луга. А дальше - разлив лесов. То наступали на железнодорожное полотно, словно стискивая вагоны ветвями, высокие хмурые ели. То догоняли и никак не могли догнать поезд хрупкие мглистые ольшаники. То, трепеща на ветру, звал к себе, что-то обещая, серебролистый осинник. Лес, лес, и ни одно дерево не похоже на другое, и у каждой поляны свои краски, у каждой речки своя вязь прихотливых извилин.

Леса дышали мирным покоем, а колеса стучали: “Пусть будет бой, пусть будет смертный бой!” И тут же сами себе противоречили: “Не надо, не надо, не надо”.

Львов вез семерых. Девчата все были свои, вологодские, с некоторыми Лена встречалась и прежде в райкоме комсомола. А Марусю Попову, крохотную веселую хохотушку, знала по одному совместному рейду. Маруся была комсоргом молокозавода, они как-то готовили материал о работе комсомольских постов. Немудрое имущество Маруси уместилось в потертом портфеле; в кармашек платья она сунула катушку белых ниток и все время вязала крючком какое-то кружево. Смеялась, болтала, всех обо всем расспрашивала, и вязала, вязала…

— Что это у тебя? - полюбопытствовала Лена. - Кружево - и на фронт?

— Пообещала подружке вывязать салфетку, да не успела. Дорога длинная, вывяжу, отошлю, - беспечно улыбнулась Маруся.

Львов сразу лег спать: видимо, утомили предотъездные хлопоты. Девчата, побросав вещи на нары, столпились у двери теплушки. Ветер, ветер летел им навстречу, вместе с витками паровозного дыма и легкими стаями облаков. А за деревьями мелькало, бежало, торопилось куда-то солнце.

— До чего хорошо-то, подружки! - восхищенно вздохнула Маруся. - Соскочить бы да побежать по лугам и полянам, венков бы навить из цветов. Правду говорят, что наша северная земля, как негромкая песня.

Лена словно увидела песню: вдоль железнодорожного полотна тек могучий, высветленный солнцем березняк. Белые стволы в черных крапинах-ранах, зеленые пряди низко стелющихся ветвей. Между ними - нетронутые заросли трав, желтое пламя лютиков, алые наплывы иван-чая. Над березами навис ельник, темный, дремучий, загадочный.

Она услышала песню. Тихо запела Маруся:

— Степь да степь кругом, путь далек лежит…

Тотчас вступили девчата:

— Там, в степи глухой, умирал ямщик…

И хотя слова, казалось, вовсе не отвечали окружающему, пелось так дружно и грустно, песня так подходила к тому, что переживали и еще должны были они пережить, что у Лены перехватило дыхание от жалости к себе, к молоденьким девчатам, едущим навстречу неизвестной судьбе…

Проснулся Львов и неожиданным, при малом его росте, басом совсем застрожил старинные печальные песни, которые они пели, пока Маруся, расхохотавшись, не стукнула каблучком об пол:

— Ох, и ноем, что дьячки в церкви! А ну веселую! Зять на теще капусту возил, молоду жену в пристяжке водил!

Она втянула в перепляс Львова, девчат, даже самую серьезную и красивую из них всех, черноглазую, темнокосую Элю Соколовскую. В вагоне поднялся шум, смех, будто не на фронт ехали, на веселую свадьбу.

Потом долго стояли на разъезде, мимо шли и шли эшелоны, бойцы в них пели:

— Идет война народная, священная война!

Девчата подхватили, песня несла в себе силу, могущество, свет. Колеса уже не стучали больше “не надо”, а четко, волнующе звали: “На фронт, на фронт, на фронт”.


Сонная тишь в теплушке. Лена никак не уснет: жесткие нары, и мысли, мысли… Галя проводила ее к эшелону. Отец не пришел. На сердце тоскливо от этого. Неуступчивы оба. Нельзя им было так расставаться, нельзя!

Марусе и Эле, видимо, тоже не спится. Лена слышит, как она шепчутся, сидя у двери:

— Значит, ты в гости к бабушке приехала, да так и осталась? О своих родителях не знаешь ничего?

— Не знаю.

— Вот ужас! - тихонько восклицает Маруся. - А я боюсь, стрелять не сумею. Винтовку сроду в руки не брала. Все стану делать, что заставят. Ты не гляди, что я маленькая, я сильная. Вот, руку потрогай. Чувствуешь, какие мускулы? А парень у тебя есть?

— Нет.

— Мой на фронте… Гляди, ночь темная-темная, а в самом верху звездочка. Ой, упала! Говорят, значит, умер кто-то. И не узнать, чья это была звездочка, и горела зачем, и почему с неба скатилась…

— Сказки все. Пора спать.

— Странно как: ляжем спать в тылу, а проснемся на фронте…


И было утро. Раннее золотистое утро. Эшелон шел по гулкому железнодорожному мосту. Синяя река, солнце, густые запахи перезрелых трав. Вдруг рев самолета над головой, резкий вскрик Львова: “Ложись!” Крышу осыпало градом. Лена не сразу поняла, что это пулемет. Что-то ухнуло, затрещало, в соседнем вагоне дико заржали лошади. Поезд замер посреди моста, потом рванулся и снова замер.

Над крышами нарастал угрожающий вой, все вокруг потонуло в грохоте. Сквозь неплотно прикрытую дверь Лена увидела, как над берегом взметнулось облако земли и дыма. Затем на секунду легла тишина. Было слышно лишь, как кричат, мечутся у развороченного обрыва ласточки.

— Глянем на немца, девочки! - метнулась, рывком открыла дверь теплушки Маруся. Свинцовая дробь сыпанула по крыше, и маленькая веселая Маруся безвольно сникла у двери. Упало на пол Марусино кружево, звякнул крючок. Лена, не успев осознать случившегося, кинулась подбирать их…


До самого Тихвина по обе стороны пути виднелись искореженные, обгорелые вагоны. И воронки от бомб - корявые оспины на светлом лице земли. На краю одной повис надвое рассеченный домик. Кто жил в нем, кто придет сюда после войны искать своих близких?

Тихвин разбит. Груды камня, торчащие в пустоте стропила, черные пепелища. Вот что оставил враг.


Война коснулась их краем, горьким, но всего лишь краем. Из Тихвина они тотчас уехали на попутной машине в штаб армии. В ней везли молодых командиров, только что из училища. Ехали весь день, сквозь леса, сопки, болота, и Лена, глядя на окружающее, старалась запомнить, уловить каждую характерную черточку. Ведь это Карелия, родина ее мамы. Судьба привела Лену именно сюда. И, может быть, где-то неподалеку прячется в лесных низкорослых дебрях сельцо Приозерье, где мама учительствовала и где встретилась с отцом, известным тогда чекистом Яростновым.

Грузовик буксовал в песке, полз по бревенчатым гатям, пересчитывая колесами их круглые ребра, катил по продольной, тоже бревенчатой, колее. Дорогу строили саперы. Об этом сказал Лене один из командиров-попутчиков, Саша, тоненький, напряженный, будто струна.

— Вот не думала, что можно строить на войне, которая все разрушает! - удивилась Лена.

— Война создает характеры, ясно? - вспыхнул Саша. - Кем были бы без войны Суворов, Кутузов, Александр Невский, какой бы они оставили след в истории? А наши красные командиры - Щорс, Фрунзе, Чапаев? А сейчас, в этой войне, сколько уже родилось героев! Может быть, среди ваших подруг есть своя Жанна д'Арк, - взглянул он на Элю Соколовскую, которая сидела, положив руку на борт, глубоко задумавшись. Смуглая, черноглазая, коса до колен…

— Одну нашу подругу уже убили, - сказала Лена. - Немец с самолета. Ей было всего восемнадцать…

— Закон войны жесток: или ты убьешь, или тебя убьют, - отчеркнул свои слова взмахом ладони Саша. - Кровь за кровь. Смерть за смерть. Всегда. Во все века. У всех народов. А мы… Нет, у нас так не будет. Не должно быть! - вдруг взволновался он. - Скоро мы двинемся туда, еще не сейчас, но скоро. Будем не только освобождаться, но и освобождать. И очень важно сейчас понять, какие мы… - он прильнул к борту грузовика, закричал, захлебываясь восторгом: - Смотрите, смотрите, вон там, у берез, видите?

На березовой лесной опушке лосиха кормила лосенка. Солнце, просеиваясь сквозь листву, пятнами лежало на траве, на спинах зверей, создавая ощущение глубокого мира и покоя. Саша замер, лицо у него стало совсем мальчишеским… И потом, всю дорогу, с тем же детским восторгом, отворотясь от попутчиков, позабыв о них, Саша рассказывал Лене всякие любопытные вещи из истории войн, которые были известны ему так, будто он сам во всем этом принимал участие.

— Вы говорите, бессмысленно строить на войне, - горячился он, и глаза его вдохновенно горели. - А еще Гай Марий, в первом веке до нашей эры, заставлял своих воинов в свободное от походов и учений время строить мосты, дороги, копать рвы и канавы. Вот вам истоки оборонительных сооружений! Или персы - они держали специальных боевых слонов! Перед боем напоят их вином с перцем, украсят их головы развевающимися перьям… Бивни им оттачивали, надевали острые наконечники. Представляете стадо разъяренных, пьяных слонов? Что они творили в рядах противника? А сверху, с помостов на их спинах, стрелки метали копья, осыпали пораженных врагов стрелами…

Лена заслушалась, чувствуя, как мало знает она о войне по сравнению с Сашей, жалея, что это лишь встреча в пути, вряд ли еще когда-либо увидит она Сашу, и вообще фронтовые дороги свели их в кузове потрепанного грузовика затем только, чтобы через несколько часов разъединить навсегда.


Штаб армии располагался в Лесовщине; село это стояло над озером, вокруг были редкие сосны, мох да черника. Женщины ходили за нею с ведрами на коромыслах, как по воду. И говорили они странно, непривычно: ушодши, пришодши, сказамши.

Три дня учили девушек в штабе делопроизводству: как оформлять простую и секретную корреспонденцию, делать отчеты и сводки. Права была Люся Смирнова, предрекая Лене все те же бумаги. Но в армии не поспоришь, стал бойцом - исполняй, что прикажут.

— И все равно нужно оставаться верной себе, - твердила Эля Соколовская, когда они с Леной убегали вечером на крыльцо - посекретничать. Сдружились они за эти дни с Элей… У меня к немцам большой счет. Мой отец служил на границе, и мама была там… Если бы мне доверили винтовку!

— Саша разглядел в тебе Жанну д"Арк…

— Кто это - Саша?

— Попутчик наш, тоненький такой, помнишь?

— Не знаю, что разглядел во мне этот Саша, но ты, Лена, слишком восторженна. Не ради Саш и их комплиментов мы ехали на фронт.

— Никаких комплиментов он мне не говорил. Он вообще совсем другой… светлый, бесстрашный. Мне кажется, он из тех, кто способен на любой подвиг.

— Допустим. Но почему ты считаешь, что Львов, например, не может совершить подвиг? - придирчиво спрашивала Эля. Неулыбчивая, строгая, она и Лене казалась какой-то особенной, недоступной. Скажет что-либо, и ответа не найдешь.

— Львов? Не знаю, не думала…

Маленький, сугубо исполнительный Львов казался ей меньше всего похожим на героя. А она сама - способна на подвиг? Теперь уже и не узнает никогда.

Их с Элей Соколовской должны были направить в одну часть. Но когда уже садились в машину, Эля прибежала возбужденная, с сияющими глазами:

— Я остаюсь! Иду учиться на снайпера!

— Как на снайпера? Разве это возможно? Кто разрешил?

— Я по три раза в день обращалась к начальству с рапортом, обила все пороги в политотделе. Разрешили! Еще не знаю, куда направят, в полк, наверное.

— Мне и не сказала ничего…

— Все равно всем не разрешили бы.

Они немного постояли возле грузовика, жаль было расставаться. Но вот Эля, обняв Лену, пошла назад, к штабарму. Лена бросила в кузов чемоданчик, влезла сама. Снова запылила под колесами машины дорога. Далеко оказался фронт от родной ее Вологды.


Глава вторая.


Опять леса, сопки, болота. Песок, глина, кочкарники, снова песок. После каждой очередной встряски шофер высовывался из кабины, взглянуть: тут ли Лена? Она кивала ему: ничего, все в порядке. Держась за крышу кабины, крепко упершись ногами, противостояла этой немыслимой качке. Даже весело стало: неужели не переупрямит дорогу? Чемоданчик ездил по дну грузовика, Лена загнала его в угол, приперла ногой… Первый раз видит шофера, а тот беспокоится о ней. И командир, что сидит в кабине, усатый, бритый наголо, нет-нет да и оглянется…

Остановились на опушке болотистого сосняка. Командир вылез из кабины, приказал Лене:

— Идемте.

Она пошла вслед за ним по тропе, ведущей в глубь дремучего бора. Кто-то забросал тропу ветками, они не давали ноге увязнуть, но от воды не спасали. В новеньких кирзовых сапогах Лены сразу захлюпало. Командир шел, не оглядываясь, шагая широко, прочно. Спину он сутулил, плечи были не по росту узки… Вдруг он обернулся, спросил:

— Вам не сыро?

— Нет.

Что-то вроде улыбки мелькнуло в темных глазах командира, когда он, достав из кармана трубку, начал набивать ее табаком. Над головой его поплыли колечки душистого дыма, и в глубине леса, наконец, замелькали дымки. Командир привел Лену в низкую землянку, где на полу между бревнами блестела вода.

— Здесь размещается четвертая, или строевая, часть бригады, - сказал он. - А я начальник четвертой части, техник-интендант первого ранга Мельников. Прошу любить и жаловать.

Лена запоздало вскинула руку к пилотке:

— Военнослужащая Бодухина прибыла в ваше распоряжение.

— Вижу. Собственно, еще в штабе армии пригляделся к вам… Вас отлично рекомендовал Львов. Ставьте чемодан, садитесь, - указал на топчан, прикрытый темным матрацем. - Значит, вас прочили секретарем в политотдел?

— Буду работать на любом месте. Хотелось бы поближе к фронту.

— Наш с вами фронт - вот он! - указал на грубо сколоченный из горбыля стол. - И воевать здесь мы обязаны с полным чувством ответственности. Конечно, бой наш незаметный, славы в нем никакой. Но без учета на войне шагу не ступишь. Воевать… Все хотят воевать, - говорил он, сердито пыхтя трубкой. - Вот в отдельной саперной роте выбыл делопроизводитель. Знающий был парнишка. Погиб. Должность командирская. Работы невпроворот. А у меня сколько-нибудь дельных ребят - раз-два, и обчелся. Пойдете в саперную роту? - решительно вытряхивая из трубки еще светящийся пепел, вдруг спросил он. - Секретаршу я найду, а вот человека…

Он смотрел требовательно, недовольно, словно раздумывал: стоит ли посылать Лену в эту самую саперную роту, где дел буквально невпроворот? Боясь, что он передумает и ей придется остаться тут, в штабе, Лена вытянулась перед ним, четко пристукнув каблуками:

— Готова следовать по вашему назначению!

— Ну что ж, готовы так готовы, - проговорил он все так же хмуро.- Сейчас получите направление. Орлов, оформи и проводи.

Ничуть не соответствующий своей фамилии очкастый тощий Орлов, вручив Лене бумаги, повел ее в роту. Снова тропа заскользила по кочкам, то и дело ныряя в коричневые калюжины.

— Значит, у нас будете проходить службу? - сказал, искоса рассматривая Лену, Орлов. - Трудненько поначалу придется. В роте все за вами будет: и вещевое, и продовольственное, и боеснабжение, и финансы… Рота отдельная, на правах батальона. Старшина там новый, не очень-то в бумагах горазд. Ничего, писарь есть в роте, Постников, бровастый такой дядек. Собаку в учете съел. Его держитесь. А вот и рота. Вам к командиру, сюда.

И пошел назад, даже не оглянувшись. “Сколько дорог, сколько встреч за один только день, - думала Лена. - Мелькнул человек, точно в кадре кино, и нет его больше”.

Она не знала еще, как причудливо сталкивает людей война. Тогда еще не знала.


Командир роты капитан Сарханов, высокий, курчавый, не удивился ее появлению: видимо, уже сообщили из штаба. Спросил только:

— Счетное дело знаете?

— Я учительница, товарищ капитан. И немного газетчик.

— Газетчик? Значит, научитесь. Павликов, проводи товарища в землянку, - приказал он вестовому. - Пусть пока займет топчан Мирошниченко.

Подвижной белобрысый Павликов привел Лену в такую же сырую землянку, что видела Лена и в строевой части, указал на один из четырех топчанов:

— Вот, устраивайтесь. Ужин вам принесут. И вообще, скоро поприходят командиры… - белозубо улыбнувшись, он ушел.

Лена вымыла в луже и поставила сушиться на солнышко сапоги - хорошо, хоть дали в штабарме обмундирование, застлала топчан байковым одеялом, которое заставила ее взять с собой Галинка. Потом вырвала из блокнота лист бумаги и написала Галинке коротенькое письмо: “Добралась к месту службы. Номер полевой почты такой-то”. Объяснять всего Галинке не хотелось, мечтала пойти в бой, в разведку, в любую схватку с врагом - и вот писать, тыловик. Какие уж тут разведки…


Гремя, по ступенькам скатился до блеска начищенный котелок. За ним возник на пороге щупленький, мелконький в кости солдатик, держа еще три котелка в руках.

— От, едрена вошь, порассыпались, - проворчал он и вздрогнул, заметив Лену. - Кто здеся? Никак женского полу?

— Я новый делопроизводитель, Бодухина Елена Дмитриевна. А вы Постников, - сказала Лена, глянув на его кустистые брови.

— Верно, Постников моя фамилия, зовут Кельсий Михайлович, - согласился он. - Значит, заместо Виталика… Ты откель, здешняя или из дальних краев?

— Из Вологды.

— Неуж? И я вологодский, из Шуйска мы, с Междуреченского. Землячка, выходит, едрена вошь. Ну, то-то ладно, то и дела у нас, значит, пойдут, как следоват. Я ведь, когда с Виталиком это случилось, шибко взгоревал. Больно парень-то был баской, уладливый…

Лена слушала его круглый “токающий” говорок, как чудесную музыку. И она, верно, “токает”, так же. За собой не замечаешь, а со стороны любопытно: сошлись два вологжанина, затокали, заокали.

Постников стрижен под машинку, но все равно кажется лохматым, волосы лезут из ушей, носа. Глаза в морщинистых веках зоркие, приглядистые. Ходит он, приседая в коленях, тощие ноги выгнуты дугой, гимнастерка, галифе, ботинки - все вроде бы велико Постникову. Однако выглядит он опрятно. И говорит, говорит:

— Ты, девка, не горюй, с нашими робятами уладиться можно. Конечно, на фронте мужик стал грубой, когда пожалеет вашу сестру, а когда и не помилует. Наши-то мужики - люди! У меня, едрена вошь, своих девок пятеро, жонка последнюю-то родила и померла в одночасье. Сам всех вырастил, выходил. Ядреные девки, да озорницы, да роботницы! Им што петь, што плясать, што поле пахать, все едино,- он расстегнул нагрудный карман гимнастерки, достал фотографию. -Погляди вот.

Девушки сбились в стайку, сидели напряженно, все широкоплечие, широколицые, кровь с молоком.

— В женку удались, - пояснил Постников. - Жонка могутная была, куды дюжей меня. За плугом или косой сроду за ней не угнался, зато я на тонкое дело мастеровит. Пошить што, пимы свалять, по плотницкой какой нужде спроворю лучше не надо. Зиму-то все по людям, бывалоче, ходил, пока счетоводом не сел в колхозе. Полушубки торочил, валенки катал, заработки, едрена вошь, имел хорошие. Жонка куды как уважала меня за это. Наскучает, бывалоче, одна, приду домой-то, обожмет изо всех сил: “Выбирай, Келя, жизнь али смерть?” А смерть ее поперед моего выбрала. Ей што, смерти-то, ломит, кого ни попадя, - говоря, Постников оборачивался то к полке, то к печурке, на столе появлялись хлеб, консервы, сахар. - Сейчас командиры поприходят, ужин принесу…

— Может, я сама лучше? Ужин? А то и связной командира роты обещал, - неловко вклинилась Лена.

— Павликов, Петруха? - улыбнулся Постников. - Ты, девка, не больно-то Петрух принимай, тут у нас мужиков-то полторы сотни, кажный начнет ужины-то носить, где их повара наберутся? - весело хохотнул он.

— Вы давно воюете, Кельсий Михайлович? - спросила Лена, чтобы как-то уйти от неловкого этого разговора.

— Ишь, куды хватила - воюю! - опять рассмеялся, сев на топчан, Постников. - Воевал я, землячка, когда в твоих годах был, красным, вишь, гулял пехотинцем. Три месяца пролежал в госпитале раненый. Вон куды немецкая мина шарахнула, - оттянул он воротник гимнастерки. Возле ключицы синела глубокая впадина, словно кто-то выщипнул там клубок мышц.

— Значит, вы с теми немцами еще воевали?

— То были разве такие немцы, Олена Митревна! - махнул рукой Постников. - С теми пострелялись, а потом побратались. Они тоже в революцию было вдарились, да не тем боком все повернуло, не того, кого надо, послухали. Вон, как у нас артель сколачивали, Митроха Шабрин тоже свой голос думал заиметь. Знаешь, как улещал, уговаривал: “На что вам, братцы, большевики голоштанные, ни коняги у них путного нету, ни плуга доброго. Примыкайте к нам, хозяевам; то-то себя покажем, машин у нас вдосталь, кони-звери!” Послухали бы мы тогда Митроху, досель ходили бы у него в батраках. Не брали меня на войну эту, Олена Митревна, здоровьем, говорят, не вышел. Да уж выпросился в нестроевые, коли нет мочи за главный-то канат тянуть, так хошь за бечевочку потяну, все приложу свою малую силу к общей великой силе. Без малой-то бечевочки, поди, и канату не быть.

Может, и совсем заговорил бы Лену Постников, не появись командиры: рыжий приземистый Бондарев, не старый еще, но совершенно седой Вильшанский, чубатый, насмешливый Ковальчук и - Лена глазам своим не поверила - Саша, ее попутчик из Тихвина! Радостно бросилась ему навстречу, и он шагнул к ней, но тут же, закрасневшись, смущенно отступил.

— Чи опалывся, Сашок? - смешливо тряхнул чубом Ковальчук. - Знайому зустрил, а, може, кохану?

— Что вы… Мы просто ехали вместе в штаб армии, - неловко пробормотал Саша. - Из Тихвина, на машине.

— Мени б такий подарунок! Запалыв бы у серци вогонь, хай горить, поки дыхаю, - не сказал, словно пропел Ковальчук.

Лена впервые слышала украинскую речь, смысл слов для нее остался неясен, но она ощутила: это стихи.

— Садись лучше ужинать, пивень, - мягко оборвал Ковальчука Вильшанский. - Не то овсянка простынет.

— Крепче налегай, штабист, другого не предвидится, - придвинул Лене один из принесенных Постниковым котелков Бондарев.

Его “налегай” и “штабист” прозвучали дружески непринужденно. Лена почувствовала себя свободней… и столько еды! Столько хлеба! Она уже не помнила, когда не ощущала голода, казалось, он был всегда…

За едой познакомились: Ковальчук оказался родом из Мариуполя, Вильшанский - киевлянин, Бондарев - сибиряк. Саша, то есть лейтенант Александр Наумов - ярославский, почти земляк Лены, и такой же, как она, новичок в роте.

— Прожили бы век и не знали друг друга, - подвел черту Бондарев. - Всех свела война. У нас в роте целый интернационал.

— Узбек, украинец, русский - все одно мужики, - хохотнул Ковальчук. - Хлопцы вже интересуються: що, мол, за пичугу к нам прислали, товарищ лейтенант?

— Стоп, Леша, - тронул его за локоть Вильшанский. - Давай договоримся: никакой лишней болтовни. Лене жить и работать с нами.

— Слухаю! - шутливо козырнул Алексей. - Оця дивчина - запритна тема.

Лена дивилась их спокойствию, тому, что они говорят о самых обычных вещах. Фронтовики, герои - да от них только и слушать о подвигах! Пока они курили после ужина за порогом землянки, Лена устроилась на своем топчане. Вильшанский вскоре ушел, остальные еще долго разговаривали. Лена узнала, что бригада формировалась где-то в Сибири, ее сильно потрепал враг под Тихвином. Теперь переформировка кончается, их в любую минуту могут бросить в бой… Когда, стараясь не шуметь, новые товарищи Лены пробрались к своим топчанам и она услышала немного погодя их сонное дыхание, ей стало совсем хорошо, покойно: славно прибиться, наконец, к какому-то месту, почувствовать себя дома, пусть этот дом всего лишь наскоро сбитая посреди болота землянка, со стен которой сочится сырость, и на полу, между бревнами, проблескивает вода.


Глава третья.


Но и это был только привал в пути.

Ночью их подняли по тревоге. В темноте, ничего не разбирая под ногами, брела Лена за повозкой, на которой везли ротную канцелярию. Правил повозкой Постников. Рядом с Леной шагал старшина Непомнящий, огромный, не очень словоохотливый человек.

— Куда мы идем, товарищ старшина? - спросила, уже основательно устав, Лена.

— То звестно товарищу капитану, - уронил старшина и, отстав, растаял во тьме - или вперед ушел, ко взводам, или назад, проверять ездовых.

Постников вел коней молча, неслышимо. Ночь, нависая вокруг, давила своей непроглядностью. Лес шумел грозно, предостерегающе. Лена ликовала: бригада идет в бой! Иначе что могло так внезапно сдвинуть их с места? Представила грозную силу, которая накатывается во тьме на врага. Сплошной могучей лавиной идут люди, повозки, орудия. Верно предсказывали командиры: с переформировкой покончено, впереди настоящий фронт.

Перед утром стали. В зыбкой хляби рассвета виднелись невысокие березы, острые вершины елей. По земле стлался густой туман, деревья словно вздымались из молочно-белого озера. Все утонули в этом озере по пояс. Подошел связной командира роты Павликов, сообщил:

— Привал здесь. Приказано рубить шалаши.

Старшина отыскал на повозке топор, махнул рукой ездовым:

— Пошли!

И принялся подрубать ближайшую елку. Следом двинулись другие саперы, стук топоров наполнил весь лес. Недвижимые до сих пор ели растерянно закивали вершинами. Ветви падали медленно, словно удивляясь тому, что кто-то вздумал нарушить вековечную лесную тишь, мирную осеннюю дремоту. Ветви падали. Постников и другие бойцы носили их, вязали шалаши. Лена набрала сушняка, уложила колодчиком сучья, сунула под них сухую бересту и мох, чиркнула спичкой: бойкий огонек, потрескивая, разрастался все шире и шире.

— Сразу видно нашего брата-лесовика, - присев у костра, сказал Бондарев. - Привыкай к бивачной жизни, штабист. И к лесу этому. Тут нам, похоже, стоять и стоять.

— Разве мы не на фронт?

— Фронт стабилизован. Все силы фашисты кладут у Ленинграда. Так что сидеть нам, пожалуй, в обороне до морковкина заговенья. А, Бурхан уже горячее заварил! - обрадовался Бондарев, увидев подошедшего с котелками Постникова. - Опять овсянка?

— Суп-пюре гороховый.

— И то дело. Славно поесть горячего, - потер руки Бондарев. - Глядишь, осядем мы тут на всю зимушку-зиму.

На всю зиму! Как может он спокойно говорить об этом, да еще думать о завтраке! Ведь сейчас, как никогда, дорога каждая крупица силы, чтобы сломить, наконец, погнать проклятого врага! Ведь Бондарев сам только что вспомнил о Ленинграде! А вчера как горячо толковали они о том, что настал переломный период войны, под Сталинградом решается, скоро ли мы добьемся победы…

Где-то за сопками, далеко, прогремел гром.

— Бьют, - насторожился, отрываясь от котелка, Бондарев.

— Бьют, - прислушиваясь, согласился Постников. - Дальнобойными. Верст тридцать отсюда.

Взволнованно привстал, тоже прислушался к дальним выстрелам Саша. Как Лена понимала его! До фронта всего тридцать верст. День ходьбы, час езды на машине. А они должны сидеть тут, в лесной глуши, сидеть и ждать. Чего? Неужели они действительно не нужны?

Лена расстроено отошла от костра, прижалась лицом к березе, к шелковистой ее, испещренной трещинами, бересте. “Где-то бой, и орудий раскаты, и атак огневая волна. Где-то месть! Но девчонку-солдата дальним краем обходит война…”


— Олена Митревна, строевую записку пора отсылать в штаб. Я составил… Мне пойти к товарищу командиру роты, или сами отнесете на подпись?

Лена взяла из рук Постникова бланк, взглянула на ровные столбики цифр. Ничего не понятно… а ведь надо делать самой.

— Я отнесу.

Не без внутренней робости подошла Лена к Сарханову. Вдруг что-либо спросит?

Он действительно спросил, подписав:

— Сами составили?

— Нет, Постников.

— Постников - ездовый. Писать по штату не положен. Так что привыкайте к самостоятельности.

— Слушаюсь, товарищ капитан!

Короткий этот разговор камнем лег на сердце Лены: она уже успела заглянуть в папки с делами, ужаснувшись необъятности того, что надо ей помнить и знать. Строевая записка - сведения о движении в личном составе роты, еще не самое трудное. А вот дела снабженческие… Разве она когда-нибудь справится с этим множеством граф, цифр, сводок, ведомостей?

До темноты просидела над кипами документов, пытаясь хоть что-либо уяснить. Вечером грустно притулилась у костра, с ощущением полной своей неумелости и ненужности. Бондарев, сидя на чурбаке, читал письмо, отблески огня золотили пряжку на его ремне, рыжеватые волосы на руках. Так мог бы, сидя у костра, читать письмо от нее Витька… Вильшанский что-то задумчиво строгал перочинным ножом. Ковальчук, лежа на ветках, вполголоса напевал:

— Чорнии очи, очи дивочи, темни, як ничка, ясни, як день… Нормально дома, Северьяныч? - спросил он. - Як сыны, охотятся?

— Рано еще. По первому снегу пойдут белку бить.

— А мени нема з дому звистки. Не знаю, де теперь жинка. Може, кохается с яким фашистом, забула, як мене зваты.

— Не надо так говорить, Леша, - Вильшанский подержал вырезанного им из сучка олененка, бросил в огонь с таким видом, словно сжигал самое для себя дорогое. - Я тоже ничего не знаю о семье. Сколько пишу запросов на эвакопункты, никаких вестей. Но почему-то верю: они живы.

— Усього мисяць и було щастя…

Они говорили так, словно тут не было Лены. И что им до нее, мало ли кого пришлют в роту. Саша Наумов ушел к бойцам, во взвод. Постников тоже отправился к своим друзьям ездовым. Тишь. Холод. Пустота. Замкнутые, отчужденные лица - как в Еловых Починках когда-то, в несложившиеся, памятные первые дни. Вот и общительна она по характеру, и к людям привязывается быстро, да в себе не очень уверена. Вечно точит душу червячок сомнения: они-то ей интересны, для каждого рада сделать что-либо доброе. В ней для них какой интерес? Поселился этот червячок в душе после истории с Валькой, тех переживаний, что принесли слишком поспешная женитьба отчима и все годы после маминой смерти. Не изживешь его, не выгонишь, нет-нет да и грызет…


Пришла тьма, костер потух, все забрались в шалаш, легли вплотную друг к другу. Лена примостилась у входа, с головой завернувшись в одеяло - из леса наползал сырой, скользкий туман. Хоть и горько ей было, уснула быстро, спала крепко. Лишь на рассвете разбудил холод. Она заворочалась, пытаясь укутаться получше, и ощутила, как Бондарев укрыл ей ноги краем своей плащ-палатки.

У Лены потеплело на сердце: все-таки не чужие, нет!


Завтракали, сидя кружком у костра, ели все тот же суп-пюре гороховый. Лена чувствовала себя неловко среди мужчин. Совсем смутилась, когда Сарханов сказал, обращаясь к Вильшанскому:

— В разведроте чрезвычайное происшествие. Народ новый, пороху не нюхал, запахло фронтом, и… Нам тоже надо учесть.

Лену холодили его рубленые сухие фразы. Может, это о ней он так думает… Суров капитан, не то, что Вильшанский, которого приятно слушать, с которым так легко говорить.

— Насколько мне удалось понять, у нас народ крепкий.

— Доверяй, но и проверяй. Завтра открытое заседание трибунала, выделите один взвод. Пусть послушают.

— А что за чепе, товарищ капитан?

— Самострел.

Самострел? Не верилось, что такое может случиться, чтобы человек выстрелил сам в себя. Зачем? Убежать от фронта? Но как же… Это же предательство! Все смешалось в голове у Лены, она попросилась с Вильшанским - увидеть, понять.


… Посреди большой поляны установлены стол и скамьи. Поляна полна командиров, бойцов. Сидят плотными рядами на земле, стоят тугой колеблющейся массой. За столом - трибунал, трое незнакомых, с виду обычных командиров.

Лена стояла на опушке, в тени рябин и берез, солнце било в глаза, мешало различать лица. С краю сидел боец, видимо, пряча в рукаве шинели цыгарку: он то и дело наклонялся, тихонько потягивал из рукава. Еще двое чистили какую-то пряжку: один, поплевав, натирал ее мелом, другой драил суконкой. Остальные внимательно слушали. Лена не сразу разглядела подсудимого, разглядев, вздрогнула: Зямин? Или он теперь всюду будет ей мерещиться, в каждом дурном человеке? Подсудимый стоял впереди, между столом, за которым заседал трибунал, и рядами бойцов. Стоял, озираясь, переминаясь с ноги на ногу, словно попал сюда ненароком и не знает, как убежать, скрыться. Солнце обходило его, на лице лежала тень, скулы были очерчены выпукло, жестко, рот безвольно обмяк. Широкие плечи, крупная голова, большие уши торчком. Нет, у Зямина уши так не торчали. И ростом он был пониже. Забинтованную руку подсудимый прятал за борт шинели, понимал, не такая у него рана, которой можно гордиться.

Огласив обвинительное заключение, председатель трибунала спросил:

— Подсудимый, признаете себя виновным?

— Признаю… Оно так… Признаю, - заторопился вдруг тот, и в этой торопливости было что-то трусоватое, унизительное. - Без умысла я в руку-то стрельнул. Само нашло. Тут лес, а тут хронт. Детишки у меня, пятеро, мал-мала меньше. Убьют меня, им-то куды?

Крайний к Лене боец забыл про цигарку, в глазах его плеснулась тоска. И двое других смотрели напряженно, на лбу и возле рта у них сбежались морщины. А подсудимый все говорил, старался объяснить, оправдать свой поступок, и все что-то выискивал, выпрашивал тревожно бегающим взглядом. И ни на одном лице, видимо, не находил того, что искал, на что пытался надеяться. И говорил все тише, неувереннее, пока не замолк совсем.

— Дети у него, - негромко сказал один боец другому. - Будто у нас нет детей. За детей и кладем жизни. Как им теперь жить-то, его детям?

Кто-то тронул Лену за плечо, она оглянулась. Саша! Сколько презрения в глазах, ненависти…

— Я бы его расстрелял тут, на месте!

— И зря, - придвинулся сбоку Вильшанский. - Он еще не потерян как боец. У всякого может быть слабая минута.

— Все равно расстрелял бы!

Стол посреди поляны ненадолго опустел, суд удалился на совещание. Поляна всколыхнулась, по ней прокатился нестройный гул, задымили цигарки. Но вот снова повисло молчание, похожее на затишье перед грозой. Его прервал очень ясный, неожиданно четкий голос председателя трибунала:

— Именем Союза Советских Социалистических Республик!

Не расстрел - семь лет лишения свободы с отправкой в штрафную роту. “Родина дает возможность смыть кровью позорное пятно”, - прозвучали слова приговора.

Бойцы строились, что-то командно кричал Бондарев; люди уходили с поляны подразделениями, стройно, шаг в шаг.

Осужденный ушел один, между конвоирами, склонив ушастую, в глубоко надвинутой пилотке голову. Ушел без единого доброго слова и взгляда тех, кто еще вчера делил с ним махорку и хлеб, ел из одного котелка, пил из одной фляги. Ушел, чтобы умереть или вернуться человеком.


Выполнив самую необходимую работу, Лена после обеда забредала поглубже в лес: хотелось побыть одной, отдохнуть от вечной напряженности, от постоянного пребывания на глазах у десятков мужчин. Но всюду, куда бы она ни шла, были люди. Бойцы спали на еловых ветках, просто на земле, чистили винтовки, писали письма, штопали прямо на колене брюки. Слышались четкие выкрики: командиры проводили учебные занятия. Где-то стучала пишущая машинка. Хрипловатый голос пел незнакомо-протяжно, в нем чудилась огромная, нескончаемая грусть. Действительно, в бригаде собрался целый интернационал: русские, украинцы, узбеки - все у одного костра.

По вечерам у шалаша сгущались черные тени. Вильшанский приходил от бойцов поздно, молча строгал у огня очередную поделку. Ковальчук, лихо выпустив из-под фуражки чуб, с неопределенной усмешкой поглядывал на Лену, напевал:

— Не дозволю вдову браты, вдова вмие чаруваты…

И вдруг опускал голову, задумывался, умолкал, верно, вспоминал жену, с которой расстался через месяц после свадьбы. У Саши Наумова еще в сорок первом погиб под Москвой брат. У Бондарева тяжело болела жена, два сына-подростка были почти без присмотра. “Всех ударила по сердцу война”, - думала в такие минуты, всматриваясь в лица товарищей, Лена.

— Зчарувала мужа свого, зчарувала мужа свого, тай зчаруе сына моего, - поет и поет Ковальчук.

Стоит отойти от костра, вслушаться…

— На плечах износилась шинель, в поле ветер, враги и метель, - звучит у шалашей справа.

— Верю в тебя, дорогую подругу мою, - доносятся тоскующие голоса слева.

А вот и тихие всплески баяна:

— Нынче у нас передышка, завтра вернемся к боям…

Песни и письма… Лена мало жила на фронте, но уже успела понять, что значили здесь песни и письма. Галинка молчала почему-то, а больше не от кого ждать привета. В минуты одиночества Лена тоже пела родные вологодские песни, чтобы не плакать.


Заморосил дождь, в шалаше стало сыро и неприютно. Лена еще раз почувствовала, что для нее, женщины, все гораздо сложнее, чем для остальных. Нужно в баню, нужно кой-что постирать. Где, как? Мужчинам проще, им выдают готовое.

Между тем действительно поступил приказ обосноваться там, где они стояли. С нетерпением смотрела Лена, как строят саперы землянки, прочно строят, венец за венцом укладывая в глубокие ямы грубо обтесанные бревна. Славно было наконец-то очутиться за надежными стенами: избушка с тамбуром и земляной крышей, возникшая над оврагом, показалась Лене настоящим дворцом. Стены проконопачены мхом, потолок из горбыля, в оконышке двойная рама. И, конечно, печурка!

Постников принес дров, в печке загудел огонь. В котелке, который Постников поставил на вьюшку, мгновенно заклокотала вода. Постников заварил густо-прегусто и один выпил целый котелок чаю, потея и вытирая лицо застиранным вафельным полотенцем. Потом он пошел топить баню, которую построили внизу, у ручья. Лена согрела на печке воды, сделала прутяной веник, добела вымыла пахнущие смолой стены и пол, протерла стекло в окне.

Лишь просидев неделю на холоде, под открытым небом, по-настоящему оценишь дымный сухой жар черной бани, благодатность горячей, снимающей озноб и усталость воды. И можно постирать. И даже посушить вещички на жерди, пристроенной над каменкой. Если бы не стеариновая плошка с ее тусклым светом и не клок плащпалатки на окне, все было бы как в старые добрые времена, в любимой Березовке. Будто Лена и не уезжала никуда.


Вернувшись из бани, Лена обрадовалась теплу и уюту. Да, это не шалаш. Ковальчук, распаренный и довольный, играл с Сашей в шахматы, благодушно мурлыкая “Чорнии очи”. Бондарев пил чай и читал газету, то хмурясь, то улыбаясь чему-то.

— Что ты, Северьяныч? - спросил у него Ковальчук. - Не то горюешь, не то радуешься, не пойму.

— Все вместе, Леша. Мордуют нашу землю фашисты, а она жива-живехонька. Вон в “Правде” пишут, новую домну в Сибири построили. Мощнейшую. Оперный театр строят в Новосибирске, в такое-то время. Ах, молодцы!

— Наш народ ни за что не сломить! - пылко сказал Саша. - Это такая сила, все переборет! Скоро побегут фашисты, да еще как, вот увидите!

— Непременно увидим, - подтвердил Бондарев. - Как думаешь, Леша?

— Хто побаче, хто ни, - взъерошил в раздумье свой чуб Ковальчук. - А ладью ты проглядел, Сашко, хоть и прирожденный ты у нас полководец. Так что объявляю тебе мат.

— Г-где? К-когда? Не м-может быть! - заволновался, склоняясь к шахматной доске, Саша. Он все принимал слишком близко к сердцу, во все вкладывал слишком много горячности: проводил ли занятия с бойцами, играл ли в шахматы, чистил ли свой старенький наган… Ковальчук вечно поддразнивал его, доводя чуть не до слез, и Лене казалось, что насмешливый комвзвода дразнит также и ее, видя, как переживает она за Сашу.

И вот они спят уже, ее товарищи, такие разные и в то же время в чем-то похожие - в мужской своей солидарности, что ли… Лесной туман стоит на пороге землянки белым таинственным призраком. Лена слышит шаги часового. У нее постель из сухого мха, накрытого плащпалаткой, - ее соорудил Постников. В изголовье, вместо подушки, чемоданчик… Вслушиваясь в шорохи леса, она мысленно разговаривает с Галинкой. Слышит ли ее Галинка, думает ли о ней? “Я верю, что слышишь, - беззвучно шепчет Лена. - И знаешь, что мне предстоит непростая работа, что я буду жить одна среди сотен мужчин, в глухом лесу, может быть, целую зиму. Долгую, нестерпимо долгую зиму - в тридцати километрах от передовой”.

Глава четвертая.


Тихий, прозрачно-холодноватый разгорался день. Небо словно выцвело за лето, лишь кое-где среди белесого тона проглядывала чистая голубизна. Будто ленок цвел там, в вышине. Пахло грибами, прелью. Стук топоров у строящихся землянок был част и весел. Улыбчивый повар Садык Бурханов, которого в роте за добродушие звали Бурханчиком, уже вовсю шуровал топку походной кухни.

— Скарэй, таварыщ камандыр, - увидев Лену, радостно прищурил он и без того узкие глаза. - Курсак пустой, дэла нет.

Полив Лене из котелка на руки и дождавшись, пока она вытерлась, Постников проговорил:

— Сведения по боеснабжению из штаба тыла требуют, Олена Митревна. Сколько у нас в наличии мин и всего прочего и сколько в расходе.

— Покажите мне, Кельсий Михайлович, что и как, я этого еще не знаю… Боя нет, куда можно расходовать мины?

— Саперский бой особый, Олена Митревна. Ты вот указала в строевке: стольким-то бойцам выдан сухой паек. А зачем выдан, спроси. Отделение Родина ушло мины ставить. Фронт крепят. Значит, в расход мы вошли, а со счета списывать пока нечего. Ленинград, вишь, в зубах у немаков застрял, поджали, едрена вошь, хвосты, залегли, што медведь в берлоге. А учет нам с тобой вести.

Лена уже знала, что бригада стоит во втором эшелоне, ей выделен участок обороны, основные силы размещены вблизи передовой, но штаб и многие подразделения, вроде их отдельной саперной роты, находятся в отдалении от фронта. Значит, без саперов не обошлось…

— Когда же они вернуться?

— Минеры-то? - охотно откликнулся Постников. - А пришли уже. Ночью. Ужо увидишь - орлы! Отделенный-то ихний, Родин Женя, - ленинградский, на музыканта учился до войны. Дюже отчаянный! В самую страсть лезет да еще бахвалится: мол, непременно живым ворочусь. Присказка у него такая. Да погодь, они взялись тебе землянку строить, другие-то все заняты, а им отдых положен. Вишь, посреди роты сруб ставят? Строимся, говорят, не на один день, девушке нет нужды между нами тесниться. Понимают…

Под нескончаемый говорок Постникова Лена причесалась, позавтракала крутой перловкой, которую Бурхан щедро сдобрил комбижиром. Затем отправилась в каптерку старшины, где пока была расположена канцелярия.

Старшина Непомнящий, хмуря лоб, что-то подсчитывал, заняв бумагами чуть ли не весь самодельный, из горбыля, стол. На лице старшины было написано такое напряжение, что Лене стало жаль его:

— Помочь вам?

— Ботынки, геть, счезли куда-то, - с досадой сказал старшина, расстегивая воротник гимнастерски. - Две пары. В наличии есть, а в документах нема. Щоб воно сгинуло.

— Смирно! - послышалось за дверью. - Товарищ капитан, дежурное отделение…

— Вольно, продолжайте работу, - негромко сказал кому-то Сарханов, входя в каптерку в сопровождении Постникова. - Товарищ Бодухина, в четвертую часть требуют список комсостава. Постников укажет, по какой форме. А вы как стоите, товарищ старшина? - перевел взгляд на Непомнящего. - Какой пример показываете бойцам? Застегните ворот!

Старшина, стоящий навытяжку, побурел.

— Есть застегнуть ворот, товарищ капитан! - Не глядя, он нашарил пуговку, застегнул. - То я считав, две пары ботинок затерялись. То есть не затерялись, а думав, що затерялись… Так що старшиной я не гожусь, товарищ капитан, прошу откомандировать в строй!

— Потребуется, откомандируем, - жестко сказал Сарханов. - А ботинки, я уверен, найдутся, - и, козырнув, вышел из землянки.

Старшина удрученно провел рукой по затылку:

— Як воно выходить: усе на мени у порядке - нет капитана. Чуть шо не так - туточки капитан! В батальони зо мной такого не було.

— В батальоне, в батальоне! Ваш батальон, твой батальон, только и разговору у тебя, Егорыч, - с обидой возразил Постников. - А наша рота чем тебе плоха? Командир строгий? Ты месяц у нас, обидел он тебя? Требует? А ты бы не требовал, кто как вздумает? Да знаешь ты, какой он человек? Ничего ты, едрена вошь, не знаешь. Сколь земли мы с ним истоптали вместе, пойми, сроду на повозку не сел. Больного посадит, слабого посадит, сам, хошь дождь, хошь буран, все впереди. И не погнется, лица не отвернет. Строгий да с понятием.

Любопытно было видеть, как низенький Постников наскакивает на громадного старшину, а тот, оправдываясь, гудит:

— Ну, чого ты схватывся? У батальони я кем був? Помкомвзвода! В самом переду завсегда! Грудью шов, а пуля проклятая сбоку вдарила, и куда угодила, бисова дочь, в ухо! У людей раны як раны, а в мени ухо болыть. Мало санроты, в госпиталь отправили. Потом сюда. Товарищ капитан побачив, будь, кажеть, старшиной. Який я старшина, колы одвику з документами не возывся? Де я вийзьму те дви пары ботинок?

— Какие ботинки? Ну-ка, покажи, - склонился над столом Постников. - Это? Ты же отнимал, едрена вошь, а надо прибавить. Порядок!

— Ну? - недоверчиво заглянул в ведомость старшина. - Твоя правда. То добре. Генеральска у тоби голова, Михалыч. Я було зовсим пропав. А капитан шо… Ничого капитан.

— Вы украинец, товарищ старшина? - спросила Лена. - Интересно, откуда… - ее уже давно занимала разница в языке Ковальчука и Непомнящего, все-таки заронила в ее душу Нина Авивовна искру языковедческой любознательности. Ковальчук говорил по-украински только в минуты особой душевности, то была мягкая, проникновенно-певучая речь. У Непомнящего все звучало грубей, украинские слова постоянно мешались с русскими…

— Ни, я с пид Белгорода, мела там у нас дюже богато. В старину быглы до нас москали с пид Москвы и хлопы с Вкраины, - рассеянно сказал старшина. - Наше село хохляцке, батько мий вкраинец, маты - кацапка, - и повернулся к Постникову. - Черкны сопроводиловку, продукты поиду получать.


После обеда, покончив со срочными делами, Лена пошла побродить по лесу. Из-за деревьев видна была землянка, которую строили для нее, - небольшой, лишь на треть вкопанный в землю домик. Уже крыли крышу. Лена невольно залюбовалась дружной работой саперов: вот плотники так плотники! Особенно ловко орудовал топором самый пожилой из них, с темным, словно прокопченным лицом: щепа не отскакивала из-под топора кусками, как у других, а ложилась ровно, узкими длинными пластами.

Позади послышался шорох, она оглянулась: под рябиной, что пылала от ягод костром, стоял молодой боец и улыбался мягко, чуть грустно. Русые волосы короткой челкой падали на лоб, в светлых глазах плавилось небо.

— Нравится? - проговорил он. - Ребята строят на совесть. Будет тепло, светло и сухо.

— Вы… Родин?

— Так точно! - вскинул он руку к пилотке. Лена увидела у него на уголке ворота три зеленых треугольника. - Разрешите продолжать работу?

Только сейчас заметила Лена воткнутый в пень у ног Родина топор, рядом - несколько срубленных деревьев.

— Почему вы один?

— Люблю слушать тишину, - ответил он странно. - И потом, просто хорошо постоять в лесу под рябиной.

Он принялся обрубать ветки. Лена пошла дальше, прислушиваясь к едва уловимому, теряющемуся среди множества других звуку. Почему он тревожил, задевал ее, этот звук?


Вот и готово ее жилье - лесная низенькая избушка, размером два с половиной на три метра. Топчан, стол, прибитый к стене, ящик с документами - вся обстановка. На окно кто-то пристроил красивый резной наличник, за ним воткнута ветка алой рябины. Лена не сразу отвела глаза от этой рдяной тяжелой ветки. Родин видел ее с такой же веткой в руках. Он строил для нее этот домик. Кто другой мог принести ветку?

Словно солнышко брызнуло к ней в окно, так стало вдруг радостно Лене. А тут еще явился Постников, набил целый угол гвоздей - вешать одежду. А у нее вся одежда - шинель… Саша Наумов раздобыл где-то самодельную полочку для мыла и полотенца. Ординарец Сарханова, Павликов, поставил на стол светильник из гильзы от снаряда:

— От нас с товарищем капитаном! - и восторженно замотал головой: - Мой батько рассказывал, что в гражданскую писаря при лучине, бывало, сидели. Батько красным конником был. И сейчас рубает лозу - класс!

Заглянул, посмеиваясь, Ковальчук:

— Всех приглашаешь, или по выбору?

— Заходи, Леша.

— Що ходыти даремно! Чернил я не потребую, другого чогось у тебе немае. Так що до побачення!

И Вильшанский побывал в новом жилище Лены, и Бондарев, и медфельдшер Володя Иванов, призванный с последнего курса техникума стеснительный увалень. А вот Родин не зашел. Лена почему-то была уверена, что он зайдет, с замирающим сердцем оборачивалась на каждый стук - не он.

Перед самым отбоем постучался Сарханов.

— Вижу, устроилась нормально, - сказал, оглядев комнатку. - Дверцы печки я приказал вывести в тамбур, топить будут дневальные первого взвода. Готовьтесь, товарищ Бодухина, зимовать тут. Нелегкая нам предстоит зима.

— Нелегкая, возле-то печки?

— Именно возле печки, - сухо сказал Сарханов. - Хлебнете лесной жистянки, поймете. Это вам не рябину в лесу собирать.

Заметил, только один он заметил! Если бы знал еще, что Лена не сама принесла эти ягоды…


“Жистянка” началась.

Построив землянки, саперы проложили между ними дорожку их березовых плах, так что в дождь можно было пройти по роте, не запачкав сапог. Жилье Лены стоит в самом центре, она невольно видит и слышит все, что происходит вокруг.

В шесть утра подъем. За стеной говор, плеск воды, топот множества ног: люди умываются, спешат на утреннюю поверку, потом идут завтракать. Постников тоже приносит Лене котелок с овсянкой или перловкой, наскоро поев, она садится за бумаги. На улице слышны команды: бойцы отправляются взводами и отделениями на работу - строить блиндажи в штабе бригады, идут на стрельбище, на практические занятия по минному делу. Лишь часовые остаются на своих постах. И ночью она слышит шаги, негромкий оклик при смене караула. Это и успокаивает, и тревожит, напоминая, что в мире неблагополучно, где-то неподалеку, за кромкой леса, их всех сторожит война…

К обеду расположение роты оживает вновь; слышно, как, возвращаясь из столовой, переговариваются бойцы:

— Опять шрапнель. Ну, братцы, как только война кончится, сроду эту перловку в рот не возьму!

— А сам, небось, у Бурханчика добавки просил.

— Потюкаешь часов шесть топором, запросишь добавку. Тут еще ботинок прохудился. Опять старшина будет читать нотацию.

— А ты не трепи как зря казенные ботинки. Братва, у кого есть бумага на закрутку? Моя кончилась.

— На, возьми. Письмо из дому нынче получил? Чего пишут-то?

— Живы-здоровы. Худого не напишут, не та у меня жинка, жалобы от ней не дождешься.

— Куды ей жалиться, хоть бы от твоих жалоб отдыхаться, - иронически замечает Мачурин, тот самый пожилой боец, работой которого Лена любовалась, когда строили ей землянку. - Что ни письмо, то охи да вздохи: “Клаша, я ножки стер, пришли новые портянки, умираю, не куримши, пришли табачку…”

Хохот покрывает его слова. Там, где дед Яд, как прозвали в роте Мачурина, всегда стоит хохот.

Короткий перерыв - и опять затихает рота. Лишь в помещениях взводов звучат голоса командиров: во второй половине дня обычно идут занятия по боевой и политической подготовке. Лена регистрирует, подшивает, нумерует бумаги, пишет справки, донесения, составляет отчетность. Приходит старшина с накладными, прибегает Павликов с приказанием Сарханова оформить документы на группу саперов, командируемых в штаб армии.

— Старшим пишите командира отделения Родина, - взволнованно частит Павликов. - На курсы их посылают, показывать минерское мастерство. Родин - во минер! А у меня руки чего-то трясутся, как за мину берусь. В боях под Тихвином не сплоховал, и в штыки ходил, а мины не даются. Мой батько эшелоны взрывал, в девятнадцать лет орден Красного Знамени заслужил и сейчас воюет в кавалерии! Орден ему сам Буденный вручал, не кто-нибудь!

О чем бы ни говорил Петя Павликов, непременно сведет к своему батьке. Так любит отца, гордится им, позавидуешь.

— На сколько дней командировка? - вынуждена прервать его Лена.

— Пять суток! - бойко чеканит Павликов. - Заготовите документы и к товарищу капитану!

Пять суток… Почему вдруг сразу померк день, потеряли четкость его звуки и краски? Оттого, что уйдет Родин, собственно, ничего не изменится. Той же промозглой сыростью обнимут землю и лес неласковые сумерки. Так же гостеприимно будут трещать поленья в печурке ленинской комнаты - возле нее любит похозяйничать Павликов. И так же улыбчиво соберутся на огонек участники художественной самодеятельности: из политотдела поступило распоряжение готовить концерт к двадцать пятой годовщине октября.

Руководит самодеятельностью Родин. Лена помогает ему, это ее комсомольское поручение. “Артистов” пока немного: Павликов пляшет “барыню”, командир отделения Вася Русских, общительный и веселый курянин, аккомпанирует Пете на гармошке, которую взял, уходя из дому. Родин собрал струнное трио: гитара, балалайка, мандолина. Балалайкой отлично владеет Мачурин, на гитаре, к удивлению Лены, неплохо играет Мотыльков, сонливый, равнодушный ко всему боец. Только на репетициях он, кажется, и оживал. Проникновенно-чисто звучали в исполнении этих совершенно разных внешне людей старинные классические романсы. Иногда Женя пел негромко. Лена знала, что сидит возле источающей угарное тепло печурки, в землянке, где пахнет табаком, хвоей, отсыревшей, перегретой кирзой, видела угловатые, резко очерченные лица бойцов, а сердцем была в своей Березовке. И Мачурин, играя, верно, устремлялся сердцем в свою Березовку, и молоденький, недавно прибывший в роту Мохаметов…

Каждый вечер слышала Лена милый ей голос. Но сегодня не будет его. Пять суток не будет в роте одного из командиров отделений. Все пойдет так же, и так же в шесть утра зашумит, оживет говором, топотом ног, плеском воды окружающее ее пространство. Умываясь, проходя в столовую и обратно, все так же будут переговариваться бойцы. Четкие зазвучат на вечерней поверке рапорты: “Первый взвод… Второй взвод… Третий взвод…” “Третий взвод сегодня отлично провел стрельбы”, - сурово и властно скажет Сарханов. Петя Павликов пробежит, спеша отнести ужин командиру роты… Но захочет ли Лена, станет ли вслушиваться во все эти звуки, ведь тех, единственных, шагов, того, единственного, голоса не уловить, не услышать…


Бледное, взошло солнце. Над кухней вился уже веселый дымок - Бурхан поднимается в роте первым, еще до рассвета. Лена пошла завтракать в столовую: посмотришь на круглое лицо Бурхана, сразу становится легче на душе.

Ковальчук вывел свой взвод на строевые занятия.

— В колонну по четыре, стройся!

Люди мгновенно построились… Место Жени было пустым. Всюду без него пусто.

— Взвод, смир-но! Кру-гом! Правое плечо вперед, шагом марш! - резкий голос Ковальчука, слышен, наверное, в штабе бригады. Шинель плотно облегает широкие плечи Ковальчука, чуб воинственно выпущен из-под фуражки…

— Взвод, напра-во! Боец Мотыльков, кру-гом! - грозно шагнул Ковальчук к разминувшемуся с товарищами Мотылькову. И пока он “гонял” зазевавшегося Мотылькова, Лена думала о том, что Леша, пожалуй, самый красивый в роте человек и в то же время есть в нем что-то напускное, самодовольное. Любит пошутить, но шуточки его всегда с подковыркой… А бойцы его уважают, говорят, смелый в деле… Вот как бывает, оказывается, на войне: вместо боя - унылая жизнь в лесу, каждый день все одно и то же. И надо все это терпеть, мириться, честно исполнять повседневную работу. Потому что все это тоже война.

Вечером, забежав по привычке в землянку командиров - посидеть, поговорить - Лена спросила у Ковальчука:

— Ну как, удалось привести в норму Мотылькова?

— Що тоби Мотыльков? Кажи зараз, до мени прийшла. Чи до Сашка, - рассмеялся, беря ее за руку, Ковальчук. - Була б ты цикава дивчина, тоди мы зийшлись бы з тобою, - заговорил он напевно.

И хотя Лена тотчас высвободила свою руку из руки Ковальчука, Саша Наумов, подшивавший к гимнастерке свежий подворотничок, настороженно поднял голову: он болезненно относился к любому слову Ковальчука, словно во всем ждал подвоха. И Лена поторопилась уйти.


Глава пятая.


В это утро на политчасе Вильшанский рассказывал о Ленинграде. Слышали, знали из газет, но то, что он рассказывал, потрясло всех. Замерзающий, гибнущий от голода Ленинград встал перед глазами. Тысячи и тысячи погребенных в сугробах стариков, женщин, детей. Мертвые, опустевшие дома.

— А мы-то, мы-то чего сидим тут? - недоуменно спросил Мотыльков, и Лена вздрогнула от прозвучавшей в его голосе боли, от того, насколько созвучными оказались их мысли - как, видимо, мысли всех находящихся здесь…

— Вы хотели бы оголить этот участок фронта, открыть путь врагу? - вопросом на вопрос ответил Вильшанский. - Мы выполняем свой воинский долг. Нам приказано ждать и готовиться.

Лена смотрела на карту, которую повесил Вильшанский: немецкая линия отмечена была синим карандашом. Будто синяя змея прорезала страну поперек; голова ее в Заполярье, хвост в Крыму. Круто, угрожающе изогнулось змеиное туловище возле Воронежа, под Сталинградом. Там, где они, напружинилась змеиная шея; сжать бы ее, сдавить…

Они готовились, ее товарищи по роте, учились войне. Лена сражалась с бумагами. Этот бой не имел ни конца, ни начала, сколько ни делай, сиди хоть сутки напролет - что-то останется несделанным. Так как она должна была обеспечивать роту денежным довольствием, а получать деньги следовало в финчасти бригады, ей выдали личное оружие - карабин. И в день первой получки дали сопровождающего, Мачурина. Именно он, ротный дед Яд, оказался ее спутником в путешествии к незнакомой Лепше. Хотя Лена внутренне побаивалась острого языка Мачурина, он был из отделения Жени Родина, а, значит, родной для нее человек.

… Хороша Карелия в сентябрьские, полные света и робкой позолоты дни. Увядает лес, и сколько в этом увяданье тонкой, неброской прелести. Осень разбросала по березам лимонные пятна, черемухи брызнули рдяным. Лишь ели несут на себе немеркнущую зелень хвои.

— У нас дома, поди-ко, скирды пометали, - говорит, шагая рядом с Леной, Мачурин. - В овинах дымом запахло… Баба пишет, хлеба нынче хороши, да не ушли бы под снег-то…

— Вы с севера, Иван Елисеевич? - спросила Лена, уловив в речи Мачурина родное, лишь северянам присущее “то”.

— Архангельский. Ржица у нас выспевает, овес. Картофля хорошая. Сам-то я столяр, краснодеревщик. Здеся в лесу березу видел карельскую. Богатое дерево. Мебель из нее - лучше некуда.

— Карельская береза? Эта? - Лена пригнула тонкое деревце, что чуть ли не до земли свешивало отягченные золотом листвы ветви.

— Не кажная береза в Карелии карельская, - усмехнулся Мачурин. - Мы вон клуб в штабе бригады строили, гляжу, тянет Мотыльков чудной ствол. Еле, говорит, срубил, весь в наплывах каких-то. Зачем рубил-то, спрашиваю, либо других деревьев нет? “А из самолюбия. На клинья сгодится”. Вот, говорю, загубил ты из самолюбия дорогое-предорогое дерево. Из него вещь сделать, век бы люди радовались. А он мне: “Война, батя, где тут деревья считать”. И ничего не скажешь, война.

Он говорил веско, основательно, по-крестьянски медлительно, совсем не так, как бросал свои ядовитые реплики.

— Вы с самого начала на фронте, Иван Елисеевич?

— С самого. От границы. И Тихвин мы брали. Допрежь того в атаки ходили. Снег-то в лесу был пухлый да глубокий. По грудь в снегу в атаку-то шли. Эх, вспомнить, и то не поверишь, по грудь-то в снегу. Кого убьют, так и оставался стоять. Будто все еще идет. Мертвый, а все одно идет.

Оставались стоять.

Мертвые - будто устремлялись вперед.

Спокойно сказал об этом Мачурин, как о самом обыденном. Где люди берут силу, чтобы спокойно - о таком? Ведь тот же Мачурин - ничем не приметный с виду, обычный боец. Полы короткой шинели подпалены, ноги в обмотках и тяжелых ботинках кажутся кривыми. Нос горбылем, глаза… Умные глаза. Живые и умные.

Дорога вилась между сопками, одетыми в осенний багрянец. Тихо было кругом, так тихо - душа замирала. И вдруг - стук колес, легкий топот копыт. Навстречу им, из-за поворота вынырнул тарантас, в нем сидели немолодой уже командир и хорошенькая белокурая девушка. Они чему-то весело смеялись; на девушке была отлично сшитая шинель, темно-синий берет она по-модному сдвинула набок, ногу в хромовом сапожке кокетливо выставила на подножку.

— Кому война, кому мать родна, - хмуро сказал Мачурин. - Кто воюет, кто с девками балует.

Лена удивленно повернулась к нему:

— Почему балует? Просто едут.

— Вы чего-то не едете, - вдумчиво оглядел ее Мачурин. - И сапожонки на вас кирзовые. Вон латку успели на сапожонок-то схлопотать. Баба на фронте ни к чему, смута от нее одна. Вот мой сказ.

— Неправда, Иван Елисеевич, наши женщины воюют не хуже мужчин. Может, эта девушка хирург или снайпер, вы же не знаете.

— Ишь, по отчеству помнишь… Уважительная. Это хорошо - уважение к человеку. Коли воевать пошла, воюй, вот другой сказ. Неча на тарантасах с мужиками раскатывать.

— А вдвоем ходить по лесу можно? Вот мы же идем с вами вдвоем по лесу. Тоже что хочешь можно сказать.

— Про нас не скажут, старый я… И сразу видно: я рядовой, вы командир, - сердито буркнул Мачурин и всю дорогу не проронил больше ни слова.


Удивительно было войти в настоящий дом, увидеть столы, табуретки, широкую русскую печь. Но еще удивительней встретить в этом доме знакомого человека. Лена даже поморгала глазами, узнав Лохова, Василия Егоровича Лохова: не блазнит ли?

И он остолбенел на минуту. Но тут же пришел в себя, подбежал к ней, принялся трясти ее руки:

— Леночка? Какими судьбами? Служите в нашей бригаде? Правду говорят, гора с горой не сходятся, а человек с человеком…

— Я по делу. В финчасть. К начальнику.

— Значит, ко мне, - коротко хохотнул Лохов. - А помните Березовку? Благодатное, скажу вам, местечко. Лес, речка, луга… Помните, как у Алексея Павловича Новый год встречали? Ну, между прочим, Софья у него и фрукт!

“Вот ты - фрукт”, - чуть не сказала Лена. Но не могла сказать, не умела говорить дурных слов.

— Разрешите получить деньги, товарищ начфин, - прервала она его излияния. - Меня ждет сопровождающий.

— Ничего, подождет, - даже не взглянул на Мачурина Лохов. - Вы непременно должны посетить мою келью, я угощу вас обедом. Сейчас как раз адмиральский час. Чувствуете, в рифму начинаю говорить? Есть, есть во мне поэтические струнки… А вы удивительно посвежели, Леночка. По сравнению с тем, как были тогда у родителя… Прошу, вот сюда, - распахнул он дверь в соседнюю комнату.

В помещении было много писарей, они с любопытством глядели на Лену. Повинуясь властному жесту Лохова, она прошла за переборку. Здесь оказалась уютная спаленка; услужливый прыщеватый писарь принес сковороду с жареной картошкой, хлеб, мясные консервы, шоколад. Лохов все время говорил, не ожидая ответа: его призвали почти в самом начале войны, о чем она знаем, конечно, подвернулась счастливая оказия, попал в финчасть, где и вырос до настоящего своего положения…

— Думал жениться, да не успел, - радостно потирая руки, откровенничал Лохов. - Это даже хорошо, в такое время, никто и ничто не связывает. А вы, значит, в саперной роте? Ну что ж, ну что ж… Командира вашего видел, знаю. Жесткий человек. Иначе бы вы не ходили в таких сапогах, - взглянул он на ноги Лены. - Женщина, могли бы позаботиться… Кстати, у нас здесь, в тылах, работает целый отряд сапожников. Стоит сказать слово, и у вас будут прекрасные хромки…

Лена поела совсем немного, как-то не шло в горло соблазнительное угощение Лохова. Поднялась:

— Спасибо, Василий Егорович. Пора…

— Пожалуйста, Леночка, всегда рад вам!

Все с тем же преувеличенным вниманием Лохов приказал выдать ей деньги, сам помог уложить в вещмешок плотные пачки радужных бумажек. Лена впервые увидела столько денег сразу, но это ничуть не взволновало ее: куда их тут тратить, в лесу? Неприятен был Лохов, его суетливая любезность…

— Не всякая баба - баба, не кажный мужик - человек, - словно отвечая на ее мысли, проговорил Мачурин, когда они сошли с крыльца финчасти.

Лена промолчала. Какой смысл говорить, и что можно сказать? Ведь, в принципе, то, что она переживает сейчас, так мелко и незначительно. Там, на передовой, людям суждены высокие чувства и большие дела. А здесь…

Не потому ли упомянул Сарханов о трудностях, возможных и возле печки, что понимает: будничность жизни определяет и будничность чувств. А это - нельзя, это может только унизить. Лена не хочет идти по низинам. Но как достигают вершин?


И снова утро, вновь звучат возле землянки Лены все те же команды:

— Рота, смирно! Правое плечо, вперед, шагом марш! В колонну по четыре стройся!

Занятия проводит сам капитан Сарханов, и Лена с удовольствием, нет, с восторгом наблюдает, как точно выполняют его приказания бойцы, даже вечно сонный Мотыльков, даже путающийся пока на каждом шагу Мохаметов. Видимо, и командиром нужно родиться.

У нее сегодня хлопотный день, поступило распоряжение проверить красноармейские книжки. Постников и старшина на занятиях, а без них приходится туго, то и дело возникают самые нелепые вопросы. Почему, например, в книжке Мотылькова шапка указана размером пятьдесят семь, а пилотка - пятьдесят шесть? Или - многим бойцам к осени выдали бушлаты. Графы с этим видом одежды в красноармейской книжке нет. Куда их заносить - в графу “шинель” или в графу “телогрейка”?

Вправо Лена откладывает книжки, где все в порядке, влево - с вопросами. Растет эта левая горка, к ее досаде, быстро растет! Но вот Сарханов объявил перерыв в занятиях, бойцы рассыпались кто куда, отдохнуть, покурить. Старшина, козырнув, подошел к Сарханову, что-то спросил, направился к каптерке… Ну да, сегодня банный день, утром старшина получил чистое белье, теперь, наверное, будет пересчитывать: он вечно боится что-либо утерять.

Вновь построив роту, капитан Сарханов увел ее вниз, к дороге: будут учиться ползать по-пластунски. До седьмого пота, говорят, гоняет Сарханов бойцов, заставляет проползти так, чтобы не треснул ни один сучок на пути… Лена помчалась к старшине: конечно, пересчитывает белье!

— Товарищ старшина, вот книжки… У Мотылькова, например, шапка и пилотка указаны разных размеров. Как это понимать?

— А який размер бильше, шапки или пилотки? - поднял голову старшина.

— Шапки.

— У Мотылькова вухи сильно товстые, потому шапка на номер ширше, - пошутил старшина. - Пишить пятьдесят семь, товарищ командир, не ошибетесь. Зимнее завсегда ширше. Садится шапка от мокрети… Погодить, чого там?

Слышались торопливые шаги, в каптерку вбежал запыхавшийся, встревоженный Мачурин:

— Товарищ старшина, Мотыльков исчез!

— Як счез? - старшина встал. - Вы старший наряда по топке бани, вы за людей отвечаете!

— Так точно! - козырнул Мачурин. - Мы, значит, носили воду. Мотылькова я послал нарубить дров. Он недалеко рубил, слышно было. Потом затихло. Ждем его - нет. Стали звать - не откликается. Пошли искать: топор лежит, дрова нарублены, Мотылькова нет. Я бойцов в секрете оставил и к вам!

— Поднять дежурное отделение! - приказал старшина. - Прочесать лес вокруг бани! Бегом!

Через несколько минут бойцы дежурного отделения во главе со старшиной скрылись в сомкнувшемся за ними лесу. Тревожно вглядывались в заросли черемухи и ольхи часовые. С тревогой прислушивалась к шуму листвы Лена: куда мог деться Мотыльков? Может, проникли, прокрались в эту лесную глушь враги, скрываются тут, близко, за теми вон кривыми корягами? Что им нужно? Взять “языка”? Достать наше обмундирование, красноармейские книжки? “А они у меня на столе”, - похолодела Лена. Опрометью кинулась в землянку, заперла документы в железный ящик…

От бани послышались оживленные голоса. Лена увидела старшину, за ним, понурив голову, плелся Мотыльков.

— Добре я догадався глянуть пид елку, раскидиста така елка. А вин спить там, як той ангелочек, руку под щеку пидложив, хоть з пушек стреляй, не вслышить, - рассерженно гудел старшина. - Три наряда вне очереди!

— Есть три наряда вне очереди! - покорно отозвался Мотыльков. - Баню мне продолжать топить или как?

— Будешь топить, пока последний сапер не помоется! Скажи спасибо, що товарища лейтенанта Ковальчука нема, була б тоби баня! - цыкнул на него старшина.

Вечером, конечно, об этом узнала вся рота. Ковальчук добавил от себя Мотылькову еще два внеочередных наряда и столько же в общем-то ни в чем не повинному Мачурину.

— В другой раз буду привязывать Мотылькова на веревку, как безрогого телка, чтоб не сбег, - говорил в этот вечер Мачурин. - А то больно ловок: спит, а наряды идут. Не только ему, соседу заодно.


Что бы ни происходило вокруг, время течет независимо от всего этого. На исходе пятого дня, возвращаясь из штаба бригады, Лена увидела Родина. Он сидел на поваленном дереве возле тропы, молча слушал Васю Русских, который, склонив голову к трехрядке, наигрывал что-то тягучее, печальное. Лена приникла к широкому стволу осины, смотрела и не могла насмотреться на милое лицо с темной родинкой у краешка губ…

— Летя-а-ат утки, летя-а-ат утки, - вполголоса пел Вася. И вдруг сдвинул мехи гармоники, сбросил с плеча ремень. - Эх, Женя, побывал бы ты в нашем селе, искупались бы мы с тобой в Сейме… Девчонка была дома, нравилась сильно, не знаю, жива ли. Как там мать…

— Верь в хорошее, Вася.

— Под немцами наши, откуда хорошее. Хоть бы письма дождаться! Тебе тоже нет писем… Неужто не было в Ленинграде ухажорки? Город большой, сколько, поди, красивых!

— Красивые были, милую не встретил.

— Может, встретишь.

— Сейчас не до любви, друг. На войне должна быть одна мысль - о войне.

Растерянно побрела неведомо куда по лесу Лена. Он прав, прав, тысячу раз прав, она глупая, глупая.

А в землянке ее, за резным, потемневшим от копоти наличником алела ветка рябины. Совсем свежая, только что сорванная ветка.

Лена села, уронив лицо в ладони. Как же это, как понимать?


Глава шестая.


— Завтра в семь на стрельбище. Прошу явиться и вас, товарищ Бодухина, - Сарханов встал, заканчивая короткое совещание с командирами. - Наша задача - учить людей действовать в местных условиях, сделать каждого не только хорошим сапером, но и отличным бойцом. Приказано активизировать оборону, так что готовьтесь проверять силы в бою. Товарищ Бодухина, прошу задержаться.

Командиры вышли. Саша Наумов отстал:

— Товарищ капитан, разрешите обратиться…

— Не разрешаю, - резко оборвал его Сарханов. - Повторяю, намечено активизировать оборону. Мы на фронте, лейтенант Наумов.

Саша, откозыряв, вышел, губы у него дрожали. Лена смотрела на Сарханова, который мерил шагами просторный, обшитый тесом блиндаж. Всегда суров. Типичный сухарь, хотя ему всего двадцать восемь лет. И с виду сухарь: худощавый, лицо тронуто оспой, щеки чуть вдавлены. Глаза, пожалуй, хорошие, карие, продолговатые. Форма сидит на нем так, будто специально шили для него, на заказ, ни одной лишней складки. Говорил ли Сарханов или вот так, как сейчас, мерил шагами землянку, от него исходило ощущение скрытой силы. Казалось, он не проявляет и сотой доли той энергии, что таится в нем.

Вот он остановился, заложив руки за спину, вгляделся в черную мглу за стеклом. Что его привлекло там? Обернулся. Сел на табурет. Закинул ногу за ногу, обхватив колено сцепленными в пальцах руками. Спросил:

— Что вы думаете о роте, товарищ Бодухина?

Ну и вопрос! Лена исподтишка покосилась на Сарханова: смеется? Нет как будто… Что она думает о роте? Представила ровный, словно по шнурку выверенный строй бойцов. Пирамиды с оружием у дверей тщательно убранных землянок. Хлопочущего в каптерке старшину. Постникова с начищенными котелками в руках. Женю Родина, задумчиво слушающего гармошку… И есть в роте Бурхан, Бондарев, Вильшанский, Павликов.

— Люди очень хорошие, товарищ капитан. Очень!

— Пахари. Пришли с пашни и уйдут, отвоевав, к пашне, - сказал негромко Сарханов. - Завидная участь. А как вы попали на фронт?

— Набирали девушек через райком комсомола. Добровольно. По спецзаданию. Я думала, стоящее.

— Вы считаете свою работу нестоящей?

— Что вы! Я еще никак не могу ее одолеть! Но вот моя подруга, Эля Соколовская, попала в снайперы. Сумела добиться.

— Значит, вы тоже рветесь в бой. Как лейтенант Наумов, другие… Хоть стрелять-то умеете?

— Занималась в ворошиловском кружке.

— И как?

— Иногда попадала.

Лена даже испугалась, когда он с непонятной гримасой стал валиться с табуретки. Только увидев, как трясутся его плечи, поняла: Сарханов смеется. Над ней. Обожгла обида: что тут смешного? Не сразу же станешь стрелком! Сарханов, взглянув на Лену, расхохотался еще пуще: видно, хорошо она выглядела! Глаза от обиды величиной с тарелку! И невольно улыбнулась: чего зря злиться, Сарханов-то тут причем? Вот уж не подозревала Лена, что он может так заразительно смеяться.

Отхохотав, он спросил неожиданно мягко:

— Скажите, вам трудно у нас, Лена? Вас никто не пытался обидеть?

— Нет, что вы, товарищ капитан!

Он впервые назвал ее по имени, строгий капитан Сарханов.

И как славно прозвучало у него ее имя, чуть-чуть не по-русски: “Ле-э-на”.

— Что же, спасибо. Идите отдыхать. Завтра посмотрю, как вы попадаете в мишень, - пожав ей руку, он вновь рассмеялся, весело, беззаботно. Вот тебе и сухарь!


Сыро, сумрачно. Все вокруг словно покрыто серой вуалью. Лес примолк, задумался - не о том ли, что скоро ему расставаться с лиственным шумным убором, не о лютой ли стуже зимы? Дорога к стрельбищу пробита меж крутобоких сопок; на плотной земляной подушке - бревенчатый сизый накат.

Взвод за взводом отбивают шаг по скользким ребрам наката. Звонко, на весь лес запевает Павликов:

— На позиции девушка

провожала бойца…

Остальные подхватывают. И вот уже будоражит угрюмую дремоту сопок песня о грустном прощании, о верной любви. Странно звучит она, приноровленная к ритму шагов… Лена идет позади колонны, рядом с медфельдшером. На плече у нее карабин. У Володи оружие - пистолет. С чуть смущенной улыбкой, словно стесняясь чего-то, Володя тоже поет, яростно нажимая на концы строк. “Ка! - слышит Лена. - Ца! Илися! - и снова: - Ца!” Слушать Володю ужасно весело, и вообще славно шагать в такт поступи роты, чувствовать себя частицей этой литой человеческой массы, с гордостью ощущать свое единство с этими увлеченно и доверчиво отдающими себя песне людьми. Кажется, под самое небо взлетает заливистый тенор Павликова. Могуче басит старшина. Сипловат, прерывист голос Мачурина. Любит песню старый минер, что подрывал эшелоны еще в гражданскую. Сидя у огонька в землянке первого взвода, Лена выслушала немало его рассказов о том, как в сорок первом, оказавшись по воле случая в гостях у жениной родни на Гуцульщине, он одним из первых явился в военкомат; уходя с наспех сформированным батальоном от немецких захватчиков, взрывал мосты, заводы, чтобы не достались врагу.

Голоса Жени не слышно, он не любит выделяться, Женя Родин. Вот Мотыльков не поет, а выкрикивает, отчаянно, в полную силу. И в этом отчаянии, в этих самозабвенных полногласных выкриках столько чувства, что Лена вдруг понимает: для них, ее товарищей, это не просто напев, помогающий держать ритм движения, это песня-дума, песня-мечта. Каждый поет о своей любимой, каждому где-то светит свой золотой огонек…


В глубокой, замкнутой со всех сторон лощине плоские силуэты мишеней. Выпиленные из фанеры фигуры в касках застыли недвижно, словно враги сошли в лощину с сопок, встали вызывающе-надменно: а ну, попробуйте, троньте!

Взводы разделились: каждый занял свое место. Бойцы Бондарева все делают так же спокойно, неторопливо, как он сам. Голос Ковальчука предельно резок; громко командуют и его отделенные. Саша Наумов, отдавая приказ, вытягивается, приподнимаясь на носках, на щеках у него красные пятна, и Лене кажется, что Саша не уверен, будут ли, должны ли слушаться его бойцы, из которых по возрасту многие старше своего командира. А они, эти немолодые уже люди, как бы оберегают, успокаивают своей исполнительной четкостью Сашу…

— Боец Трофимов три боевых патрона получил! Боец Лобода три боевых патрона получил!

— На огневой рубеж, шагом марш! Ложись! Заряжай! По мишеням тремя патронами, огонь! - звонко командует Сарханов.

Без конца звучат команды, без конца слышатся отзывы:

— Боец Иванчихин стрельбу закончил! Боец Кузнецов стрельбу закончил! Боец Мохаметов стрельбу закончил!

— Молодец, Мохаметов, отлично стреляете! - говорит скупой на похвалу Сарханов. - Якши аскер!

Лена видит улыбку на губах обычно хмуро-напряженного Мохаметова. Как хорошо, что он чудесный стрелок!

Но вот, кажется, и последняя смена из взвода Бондарева…

— Старшина, выдайте Бодухиной три патрона и ведите роту домой, - приказал Сарханов. - Товарищи командиры, прошу остаться, - подошел к Лене: - Как вы, к стрельбе готовы?

Накануне вечером, под неусыпным наблюдением Постникова, Лена разобрала, почистила и вновь собрала затвор карабина. Здесь, глядя на других, еще раз проверила оружие.

— На огневой рубеж, шагом марш! - звучит голос Сарханова.

Лена шагнула к окопчику. Ложиться на сырой побуревший дерн неприятно, однако легла.

— Поставьте левую руку на упор, прижмите карабин к плечу, - устало говорит Сарханов. - Теперь стреляйте.

По спине Лены пополз холодок: только бы не осрамиться, стрелять ей не приходилось уже года два… Прищурив глаз, она долго ловила мушку. Нажала на спуск. Приклад карабина больно отдал в плечо. Еще раз, еще…

— Встать, осмотреть мишень!

Лена бежала к мишени, надеясь: вдруг получилось? Пустая надежда: две пули ушли в молоко, третья угодила в пятерку.

— Слишком торопитесь, - сухо сказал Сарханов. - Не отработано дыхание. Лейтенант Бондарев, будете учить Бодухину стрельбе. Через пару недель проверю сам. Товарищи командиры, к стрельбе из личного оружия приготовиться!

— Вот сейчас будет дело, - взволнованно шепнул Лене Володя Иванов. - Лейтенант Бондарев знаешь как стреляет? Лучше всякого снайпера!

— Командиры, на огневой рубеж!

Первым вскинул пистолет Бондарев. Стоя вполоборота, уперся ногами в землю, слегка выпятил от напряжения губу и снова удивительно напомнил Лене Витьку Герасикова: те же веснушки на руках, та же рыжина, упрямство, с каким Виктор брался за работу, когда хотел сделать ее хорошо. Выстрелы прозвучали во влажном воздухе, как хлопки.

— Иванов, проверьте мишень! - приказал Сарханов.

Володя вразвалку потрусил к мишени.

— В яблочко, все три! - крикнул торжествующе и отчеркнул карандашом на мишени края пробоин.

Бондарев вложил пистолет в кобуру, выжидающе глянул на Ковальчука. Тот стал картинно, слегка подбоченясь; смоляной чуб выбился из-под фуражки, карие глаза приобрели вдруг злую остроту. Снова три выстрела, снова Володя крикнул ликующе:

— Двадцать шесть! Две девятки и восьмерка!

— Мазанул, Леша! Хвалился, птицу бью на лету, - поддел Ковальчука Бондарев.

— Я из ковалей, мне простительно, - с досадой усмехнулся Ковальчук. - Ты с детства бив белку в глаз. А мы що, мы сталевары.

— Ага, задело! Любишь людей заводить, чего же сам заводишься с полоборота? Ладно, не прибедняйся, - хлопнул его по плечу Бондарев. - Три девятки тоже не худо-бедно. Пули в сердце врага не перечеркнешь, как сейчас на бумаге. После твоих выстрелов не подымется.

Вильшанский выстрелил неохотно, почти не целясь.

— Двадцать два! - прокричал Володя от мишени.

— Штатский ты, политрук, - не сдержался, уколол Вильшанского Ковальчук.

— Ты прав, штатский, - согласился Вильшанский.

— Двадцать! - прокричал Бондарев после того, как отстрелялся Володя Иванов. Теперь взгляды всех обратились к Саше Наумову. Тот, порозовев, порывисто выдернул из кобуры старенький свой наган.

— Гляди, дерево собьешь, - хмыкнул Ковальчук.

— Лейтенант Ковальчук, отставить разговоры! - яростно сказал Сарханов. - Стреляйте, Наумов. Не спешите.

Саша так волновался, целясь, что Лена испугалась: попадет ли? Хоть бы не промахнулся, тогда Ковальчук вовсе его засмеет! Еле дождалась, пока Володя крикнул:

— Двадцать восемь! Две девятки и десятка!

Вот это да, утер нос Ковальчуку! Тот заинтересованно шагнул к Саше:

— А ну, покажь, - и недоуменно повертел в руке протянутый Сашей наган. - Личный, с надписью “Александру Наумову за храбрость”. Вот не подозревав. Когда ты успев?

— Это личное оружие моего отца, - дрогнувшим голосом проговорил Саша. - Он служил вместе со Щорсом. Умирая, завещал наган мне.

Ковальчук бережно передал наган Саше, сказал Сарханову:

— Ваш черед, товарищ капитан.

— Верно, мой, - согласился, расстегивая кобуру, Сарханов. И, словно что-то вспомнив, обернулся к Лене: - Видите эту тропу? Там, за сопкой, занимаются снайперы. Похоже, среди них есть девушка. Не ваша ли подруга? Разрешаю выяснить.

Слова его звучали как приказ. На самом деле, в глубине сопок, правей полигона, слышались выстрелы. Лена пошла по тропе. Почему Сарханов прогнал ее? Стыдился при ней стрелять? А вдруг и правда где-то здесь поблизости Эля…

Снайперы, человек пятнадцать, строились, когда Лена подошла. Она ни за что не узнала бы Элю в смуглом худощавом солдатике, та сама окликнула:

— Лена, откуда ты? - и обратилась к командиру группы: - Товарищ командир отделения, разрешите выйти из строя. Это моя подруга.

— Перекур! - объявил командир. - Разойтись! Пять минут хватит? Беги, - отпустил Элю.

Девушки обнялись. В хлопчатобумажных, много раз стиранных гимнастерке и брюках, Эля все равно выглядела красивой. Каштановая коса была свернута жгутом на затылке.

— Я думала, ты остриглась…

— Нет, косу я сохраню, - улыбнулась одними глазами Эля. - Слушай, каким все же чудом ты сюда забралась?

— Послал командир роты.

— Откуда он знает?

— Не имею понятия.

Лена жадно глядела на Элю: похудела, губы обветрены.

— Как ты… одна среди мужчин?

— А ты как? - опять улыбнулась Эля. - Вижу, посвежела. Значит, неплохо живешь в своей роте. Пишешь стихи? Влюбилась в кого-нибудь?

— Не пишу. Не влюбилась.

— Врешь, подруженька, по глазам вижу. Это ничего, только уважения к себе не теряй.

— А ты уже была на передовой? - любопытство так и подмывало Лену. - Убила кого-нибудь? Страшно там, не боишься?

— Если думать, страшно. А забудешь за делом, ничуть. Дважды я была, Лена. Открыла личный счет, правда, один пока на счету, но, думаю, не последний… Ну, я пошла. Ищи меня в первом батальоне у Тихонова. Я узнавала про тебя, говорят, в штабе такой нет. А ты, оказывается, сапером заделалась! Девчонка ты в гимнастерке, а не солдат!

Чмокнув Лену в щеку, она убежала. Через несколько минут редкая цепочка снайперов исчезла за сопкой. Эля уже боец. Она убила врага. А Лена? “Девчонка ты в гимнастерке, а не солдат”, - сказала Эля. Так, наверное. Работать Лена может хоть трое суток без отдыха. Помнить умеет: сопки в бурой листве, исчезнувшую среди них цепочку снайперов, почти незаметную царапину над бровью Эли. Пуля задела? Или ветка - в ночном дозоре? Все хочется запомнить, узнать, расспросить…


Глава седьмая.


В одну ночь деревья обронили листву, зарядили дожди, за бревенчатыми стенами землянки жалобно и нудно завыл ветер. Лес стоит голый, поредевший, кривой. Деревья горестно вздымают к небу искореженные пальцы-сучья. По стеклам ползут бесконечные водяные струи. Ступишь с дорожки из березовых плах, чуть не по колено утонешь в грязи. И куда идти? Лес. Сырость. Мрак.

Но саперы не сидят дома, достраивают в штабе бригады землянку, ремонтируют дорогу. В такую непогодь сооруженные на болотистых местах гати то и дело выходят из строя. Люди возвращаются с работы мокрые, по колено в грязи. Старшина ворчит, что не напасешься ни брюк, ни ботинок. В землянках по вечерам стоит острый парной дух: сушат шинели, ватники, портянки. Иногда днем Лена слышит вдалеке взрывы: это минеры помогают мостовикам одолеть какой-либо особо вредный косогор. Раз как-то ребята бросили толовую шашку в озеро, принесли много рыбы. Им здорово влетело от Сарханова, но рота два дня ела свежую уху. В другой раз, ночью, всех всполошил выстрел: Мохаметов, стоя на посту возле склада с боеприпасами, принял вышедшего из чащи лося за вражеского лазутчика…

Старшина привез зимнее обмундирование. Лена получила шерстяную гимнастерку, юбку. Получила и белье, правда, мужское.

— Женского нема, - сказал старшина смущенно. - Казали, це брать.

— Что я буду с ним делать, Илья Егорыч?

— А окороти, - вмешался всеуспевающий Постников. - Не умеешь? Ну, девка, удивила. Давай помогу. Ножницы у тя где? Нитки неси белые. Игла у меня своя, ладная, вострая, едрена вошь, - он снял разношенную пилотку, к подкладке которой была приколота игла. - Покель особых делов нет, мы с тобой всласть попортняжим.

Мигом искромсал он рубашку и кальсоны, у Лены только лоскутья в глазах замелькали. В два счета подшил укороченные рукава рубашки, посмеиваясь над незадачливым Лениным шитьем:

— Криво подрямсала, деваха, никудышный из тебя швец. Погодь, из лоскутков-то я ишшо, может, што смастырю. От, едрена вошь, позабыл совсем. Василь-то Русский собрание объявил комсомольское, велел, штоб ты пришла. В ленкомнате, в шесть часов. Ты иди, иди, куды тебе податься в этом лесу, как не в комсомолию!

Посмеиваясь про себя, - уж Кельсий Михайлович скажет, так скажет, со всеми его “смастырю” и “тобё”, в новой гимнастерке, что стала на ней коробом, потуже перехватив ремнем шинель, Лена пошла в красный уголок, не по березовым плахам, а кругом, вдоль задерненной лесной опушки, вспахивая ногами слежавшиеся уже листья.

Чу, где-то гармошка слышна, неумелая, видно, гармошка. Срываются пальцы с клавиш, угрюмо вздыхают басы. Дверь в ленкомнату распахнута, из землянки слышатся тихие голоса.

— Ничего, Петро, достигнешь. Гармошка настырность любит… Учись, приедешь после войны к нам в Ерик, пройдем с тобой на пару по улице, дерганем в две тальянки!

— Ерик… Выдумаете вы, куряне, название деревне!

— У нас не деревни - села. Или дворы называются: Зорины дворы, Саламахины дворы. Вы, карелы, тоже спецы: Лепша, Чухчичи…

— Прислушайся к шуму леса, поймешь. И не карел я, вепс.

— Все одно… А ты в нашу степь пойди, тоже поймешь.

— Лес укроет, накормит, защитит. Знать его, конечно, надо. Вот мой батько в любом лесу, будто дома на печке.

— Может, и так. По мне, нет ничего краше родимого края. Сейчас наши ерики немчура топчет. Эх, туда бы, схватиться бы с фрицем насмерть! Когда-то здесь пошлют на передовую. Тихий достался нам фронт.

— Отделенный Родин ходил уже.

— Родин! То артист в минерном деле, понял? Ничего, пойдем и мы.

— Ты-то пойдешь, а вот я… Слушай, Василь, может, ты меня не только к гармошке, и к минам приворожишь? Будь друг, по гроб жизни не забуду!

— Гроб нам с тобой, Петрик, ни к чему. А мин бояться нечего. Коли она не заряжена, все едино, что патрон в подсумке. Носишь же ты патроны с собой, не боишься. А как взрыватель поставил-то - винтовка на взводе! Тут надо в оба глядеть.

— А ведь твоя правда, Василь.

Лена решила войти:

— Примите и меня! Можно? Тоже хочу учиться минерному делу.

— Чего же нельзя, - поднялся, снял с колен гармошку Вася Русских. - Павликову пора свой страх одолеть, раз в саперы записался. И вам, коли нашей стали, понятие надо иметь. Научим.


Собрания комсомольцев проходили в роте кратко, по-боевому. И сегодня Русских доложил результаты занятий и стрельб, отметил лучших комсомольцев, среди них Женю, конечно; назвал тех, кто допускает нарушения устава, халатно относится к оружию.

— Стыдно, товарищи комсомольцы, что мы имеем подобные факты, - сказал он. - У нас в роте много опытных бойцов, есть у кого учиться. Понимать надо, мы не просто бойцы. Саперы. С нас двойной спрос.

— Можно? - первым поднялся с места Мотыльков. - Товарищи комсомольцы, тут назвали мою фамилию, что я, значит, получаю наряды вне очереди… Точно, имеются такие факты. Сон меня преодолевает, хоть я с ним и борюсь, - в рядах засмеялись, Мотыльков вдруг рассердился, ткнул пальцем в грудь одному из смеющихся товарищей. - Чего тебе весело, Гламазда? Ты сам винтовку через раз чистишь! Да я если и сплю, так у меня винтовка в порядке! А из твоей патрон в обратную сторону полетит! Смейся над собой, ясно? А то все лося Мохаметову поминаешь! Это порядок, по-твоему? Человек и так переживает, нет, ты со своими подковыками! Прежде чем других критиковать, надо на себя оборотиться! У меня все.

Ох, и хлопали Мотылькову! Молодец, себя не пожалел, но и другим дал жару!

— Тебе не надо клонить головы, Мохамет, - сказал, попросив слово, Женя. И улыбнулся Мохаметову, который, застыдившись, потупился. - Вот у кого мы должны учиться, ребята! Он пришел к нам, ни слова не зная по-русски. И за считанные недели сносно овладел языком, овладел строевой подготовкой. Отлично стреляет. Вы скажете, стрелять он умел раньше. Тогда он был просто стрелок, степной охотник, сейчас Мохаметов - боец. Вполне подготовленный боец, и то, что он поднял тревогу, доказывает именно его бдительность. Лично я готов пойти с Мохаметовым на любое задание.

Снова дружно захлопали. Мохаметов, поняв, что его не ругают, а хвалят, смущенно поднял сразу засиявшие глаза.

— Разрешите! - вскинул руку Саша Наумов, и Лена насторожилась: отчего он так взволнован? Голос на пределе высок, вот-вот сорвется. - Я, как командир взвода, присоединяюсь к оценке Родиным Мохаметова. Мохаметов хотел учиться бою и научился. Помогал весь взвод, все лучшие бойцы роты. Тому, кто не хочет учиться бою, нет оправданий! Еще великий Суворов сказал: тяжело в учении, легко в бою! К нам это правило относится в полной мере. Мы не на отдыхе, товарищи, как может кое-кому показаться, мы в заслоне, на нас надеются, верят! Враг близко, мы можем каждую минуту столкнуться с ним! Будьте готовы к этой минуте, товарищи!

Задохнувшись, Саша сел. Когда кончилось собрание, бойцы окружили его, забросали вопросами. Они любили слушать рассказы Саши об истории войн - он, сын военного, предавался этому страстно… Дымили цигарки, звякнула мандолина… Лена вышла на улицу, у нее разболелась от волнения голова.

Через приоткрытую дверь землянки командиров струился свет. Надо заглянуть к Бондареву, договориться на завтрашний день. Уже кончаются отведенные им недели. Бондарев, несмотря на загруженность, ежедневно находил час-полтора для занятий с Леной.

Она заглянула в землянку, там был лишь Ковальчук, лежал на топчане, курил.

— Заходь. Сидай, - пригласил он и, скинув ноги с топчана, сел.

— Леша, где Николай Северьяныч?

— Що я, глядаю за ним? Все тоби треба: Бондарев, Постников, Сашка Наумов, один Ковальчук до лампочки! З капитаном ты увись вечир могешь разводить в его землянке табы-бары. З Бондаревым пид видом стрельбы по лису шастаешь. А я що, рыжий?

Как всегда, было непонятно, шутит он или говорит всерьез.

— Не городи ерунды, Леша, я и так устала от разговоров, - присела рядом с ним Лена. - Что-то с Сашей творится… он что, просится у товарища капитана на передовую?

— Ну, просится. Так що? Значит, нис у нього не дорис, коль капитан не пускае. А я з тобой не шуткую, Лена. Хватит мучить меня. Ходишь, на красну рябину любуешься… Ты сама ягода, хто-либо да сорвет, если вже… Чому я тоби не парубок, але красы, силы нема? - придвинулся, властно обнял ее Ковальчук.

Все произошло в долю секунды. Лена изо всех сил толкнула Ковальчука, отскочила в сторону. И замерла: на пороге стоял Саша Наумов, пальцами нащупывая пряжку кобуры. У него было такое лицо, что Лена поспешила вытолкнуть его из землянки.

Глухо шумел ночной лес. Дождь накрапывал изредка, неохотно.

— Я его з-застрелю, заикаясь, сказал Саша. - Т-такая война, а он!

— Не надо, Саша. Он не стоит твоих волнений, слышишь?

— М-мы же дог-говорились! Боевой к-командир, я ему в-верил! - он весь дрожал, глаза у него были слепыми, и Лена взяла его за руку, будто слепого.

Позади послышались шаги, их догонял Ковальчук.

— Стой, ребята! - окликнул он растерянно. - Я не думав, не хотев…

Они уходили.

— Да погодьте ж! - Ковальчук забежал вперед, встал перед Леной. - Лена, ты прости меня. Дурак я. Ведь пойми, бильше року жинки не бачив. А мени всего двадцать четыре. Може, мени завтра убьють. Можешь понять, или ж ты не чоловик?

— А к-как ты плюнул в лицо человеку, м-можешь понять? - все еще заикаясь, проговорил Саша. - Она сестренка для нас, а ты своими грязными лапами…

— Нияких лап бильше не буде. Слово даю, Сашок. Веришь?

Саша промолчал и, не глядя на бредущего за ними Ковальчука, повернул назад, к землянкам.


“Гавря, - думала в тот вечер, лежа на своем топчане, Лена. - Чистый Гавря Боровиков этот Саша, только на свой лад! Чистый… Вот уж действительно нетронутая душа”. Вспомнились вдруг Дальние Починки, да так, будто тут, за стеной они, совсем рядом. Ведь елки почти такие же окружают расположение роты. Как-то там Зинаида Митрофановна? Вот бы угоститься ее блинами… Есть ли хлеб-то у них, какие уж блины. Картошка есть, овощи тоже - наверняка. А вот хлеб… Стучит ли по-прежнему бодро своей култышкой Модест Борисович, бегает в сельсовет? Так и не нашли человека, который в него стрелял?

Что-то словно подмывало ее изнутри - одолели воспоминания, боль по дорогим сердцу людям одолела. Поднялась, несмотря на холод, зажгла светильник, достала бумагу… Письмо вылилось, точно крик души. Ответят ли? Разве так это важно. Важно, что есть кому, есть куда написать.


Глава восьмая.


Сегодня ей исполнилось девятнадцать. Ничего не ждала Лена от этого дня, но первый, кого она встретила, выйдя поутру из своей землянки, был Родин, Женя… Они молча откозыряли друг другу. Как хотелось остановить его, сказать хоть слово, но Лена помнила, отчетливо помнила сказанные им Васе Русских слова. Нечестно искать себе счастья, когда тяжело родине.

И все-таки сразу расцвел для нее хмурый промозглый день, заиграл радостными солнечными бликами. “Я люблю. Ну и что? Кому это в мире мешает? - тихо пела она, разбирая бумаги. - Я люблю… Это буря в лесу, когда ветер ломает деревья. Это липы в цвету, это тихая заводь пруда. Это месяц на небе, далекий и древний. Это стекла в морозном узоре… Упавшая в темень звезда”.

Никто не должен подозревать о ее любви, даже сам Женя. Для всех она должна быть только сестренкой, только бойцом.


В столовой Бурхан поставил перед ней миску с оладьями - редкий деликатес в скудном их лесном обиходе.

— С ыменынами, таварыщ камандыр Лэна! Желаем бальшого счастья! У нас в Фергане я подарыл бы розы. Много красывых роз. В Карелии нэт роз, толка рябины, - улыбнулся он во весь рот.

— Откуда узнал, Бурханчик?

— Постников все знает. Это такой галава!

Ну да, из личного дела… Ах, добрый, милый Кельсий Михайлович Постников! Где же он сам?

Едва она вернулась в землянку, явился Постников, сунул под матрац на топчане какой-то сверток, пробормотал:

— Не обидься, Олена Митревна, дочкам своим приходилось делать такое…

И ушел.

Лена развернула газету: лифчик. Вот что смастерил из обрезков кальсон и рубахи славный старичок-лесовичок Постников! Наверное, надо было смеяться, а Лена заплакала, благо в землянке была одна.


Рябиновая ветка под ее окном совсем уже засохла, потемнела. Лена не выбросила ветку. Тот, кто сменил ее в прошлый раз, сменит, конечно же, и теперь. Может быть, именно сегодня…


Почта принесла письмо! От Зинаиы Митрофановны! С жадностью читала и вновь перечитывала Лена скупую тетрадную страничку, исписанную крупным почерком Зинаиды Митрофановны. Живы-здоровы, рады весточке Лены, в школе, как прежде идут занятия, только управляется Зинаида Митрофановна одна, мало учеников… В деревнях совсем нет мужчин, Модест Борисович сразу и сельсоветом руководит, и колхозом. Домой приходит только ночевать… Бывшие ученики Лены стали большими, работают в колхозе. Гаврю Боровикова она бы и не узнала, вытянулся в рост, главный конюх в колхозе, а ему ведь только четырнадцатый… Работает за взрослого мужика… Горячие завтраки в школе варят по-прежнему, каждый раз вспоминает Зинаида Митрофановна Лену: где-то она, сыта ли? Угостить бы горяченьким… А Коля Утин служит в тех же краях, что и Лена, полевая почта похожа. Лена может ему написать.

Почти та же полевая почта! На одну только цифру разница! Как же не написать - конечно, Лена пошлет цидулку Николаю Павловичу, великолепному бывшему сторожу и уборщице Дальне-Починковской школы! Она смеялась, перечитывая письмо, вспоминая дорогих сердцу людей, и опять плакала, глянув на лифчик, что подарил ей Постников… Грубо, конечно, сшит, и по-детски скроен, а другое где взять? Похоже, приспособил Кельсий Михайлович Лену своей шестой дочкой…


Перед обедом зашел Бондарев.

— Идем стрелять, штабист. Командир роты будет экзамен принимать. Как ты, в форме?

— В форме, Николай Северьяныч! Спасибо вам!

— Погоди спасибить, отчитаешься перед капитаном, тогда. Что-то смотрю я, штабист, в последнее время у тебя нос книзу. А ведь тем и хороша была: курносая! Стряслось что-либо?

— Нет, Николай Северьянович, ничего.

— Ничего так ничего. Не доверяешь, значит… А я думал, мы с тобой товарищи. Фронтовые, чтобы все без утайки.

— Я вас очень уважаю, Николай Северьянович! Вы прямо как отец…

— С отцом-то не торопись, штабист, - усмехнулся Бондарев. - Мне ведь на четвертый десяток только-только перевалило. Но в братья старшие или в дядья гожусь. Скажи как брату, изобидел кто?

— Нет, честное слово, нет! - улыбнулась Лена.

— Вот теперь вижу - смеешься, - удовлетворенно сказал Бондарев. У тебя что, именины сегодня?

— Ага. Девятнадцать.

— Мно-ого! - насмешливо протянул Бондарев. - Я в девятнадцать медведей бил. Белку стрелял наравне с опытными охотниками… Когда-нибудь скажут, штабист, что эту войну выиграли молодые. Что так смотришь? Старым тебе кажусь? В каждом возрасте своя мера старости… Ну, вот и наш тир, - сказал он, свернув в овраг, где они проводили тренировки. - Пристреляйся, пока подойдет Сарханов.

— А если промахнусь, что тогда будет?

— Не промахивайся. Стрелять умеешь.

Он прикрепил мишень к высокому сухостойному дереву. Лена прилегла на брошенные у окопчика ветки; четко обозначилась мушка, палец сам потянулся к курку. Вдруг из кустов, окружавших дерево, выскочил грязно-бурый зверек, нырнул в ельник. Лена машинально выстрелила.

— Зачем ты! - крикнул за ее спиной Бондарев. Зверек уже исчез, лишь колыхнулись в том месте, где он пробежал, ветки. - Разве сейчас бьют лису, штабист!

— Проверьте мишень, Николай Северьяныч. Я метила не в лису. Был у меня знакомый охотник, который вообще не стрелял зверей. Он жив и сейчас, Модест Борисович, в Еловых Починках… Я очень уважаю его за это.

— И Бондарева стоит уважать, - чуть улыбнулся, подойдя, Сарханов. - Настоящий охотник всегда бережет зверей. А мишень я сам проверю, - взглянув на мишень, вскинул десять пальцев. - Хорошо! Так продолжать! - и когда Лена отстрелялась, похвалил: - Двадцать четыре из тридцати возможных уже дело. А ваш Модест Борисович вообще умел стрелять?

— Он в гражданскую конником был, у Буденного. Ногу потерял. Знаете, какой человек! Муж моей заведующей, я тогда в школе работала…

— Знаем, знаем вашу восторженность, - усмехнулся Сарханов. И добавил, словно сразу устав: - Мы тоже не хотим убивать, Лена. Не хотим, но нас вынуждают. Давай, Северьяныч, тряхнем стариной, - доставая пистолет из кобуры, обратился он к Бондареву.

Бондарев прицепил новую мишень. Отзвучали выстрелы, Лена побежала к мишени и не поверила глазам: посреди яблочка светилось лишь одно отверстие с рваными краями. Неужели промашка?

— Сними бумагу, штабист, - сказал, видя ее растерянность, Бондарев. И, когда она сняла бумагу, выковырнул перочинным ножом из ствола почти вогнанные одна в другую шесть пистолетных пуль. Взглянув друг на друга, все трое вдруг молодо, весело рассмеялись. Чему? Лена не могла бы сказать. Просто стало весело. Может такое быть?


— Сегодня идут ребята на бровки? - словно бы между прочим спросил Бондарев на обратном пути у Сарханова.

— Пойдут.

— Наумова опять не пустишь?

— И ты туда же, Северьяныч, - с укором отозвался Сарханов. - Задание серьезное. Рисковать нельзя. Выдержки нет у Наумова. Ты помнишь, на чем сгорел Мирошниченко? Он знал, четко знал, что если не все заложенные снаряды взорвались, то раньше чем через пятнадцать минут к ним подходить нельзя. И все-таки пошел проверять раньше. Нет парня… Нынче требуется три человека, понимаешь? Всю роту я послать не могу.


Требуется три человека…

Кто-то уйдет сегодня ночью туда, к передовой, выполнять боевое задание. Лена все поняла из короткого разговора товарищей. И то поняла, как погиб ее предшественник, Виталий Мирошниченко.

Над окном в ее землянке висела все та же засохшая ветка рябины. На столе письмо… От Галинки! Наконец-то! Смеясь от счастья, читала Лена это чудесное, несбыточное письмо: Гриша жив, приезжал к Гале на побывку! Гриша Манжик, с которым они вместе учились в техникуме, за которого Галя не пошла замуж, сколько ни звал. Гриша, пропавший без вести, жив! Был тяжело ранен, его подобрали в беспамятстве, без документов. Почти год пролежал в госпитале. И вот приехал к Гале, только ради нее выжил, только поэтому уцелел.

Бывает же на свете такая любовь…


Не напрасно Лена вслушивалась в ночную тишь за стеной. Не напрасно, потушив свет, молча сидела у окна. По березовым плахам мимо ее двери простучали шаги - не одни, несколько. Но она из тысяч узнала бы те, единственные: так прочно, уверенно и легко не ходит никто на свете.

Раздалась команда:

— Стройся!

Прошуршало, шелохнулось что-то в ночи. Негромко сказал Сарханов:

— Зря не рискуйте. Помните, успех зависит от вас.

— Слушаюсь, товарищ капитан, - так же негромко проговорил Родин.

— Русских и Мачурин подстрахуют вас. Еще раз прошу: будьте осторожны. Ну, ни пуха вам, ни пера!

— Будет исполнено, товарищ капитан! - сдержанным вызовом прозвучала ночь. - Не беспокойтесь, вернусь живым!


Тьма все глуше и глуше.

Никогда не кончится, верно, эта беспредельная ночь, уже вторая после того, как ушли трое.

За стеной, как и вчера, шуршат шаги часового. Лязгнет порой затвором - что его тревожит во мгле?

Где-то там, на другой стороне сопок, сторожат свою линию обороны враги. Чутко вслушиваются в ночь их часовые. Хоть бы не услышали! Хоть бы напал на них беспробудный сон в эти часы! Зачем пришли они сюда, на чужую землю, что им нужно, проклятым, каких выгод они для себя ждут?

Трудно сочатся минуты. Сколько их уже прошло? Сколько еще предстоит этих мучительных своей безвестностью минут?

Рассвет вползал еле-еле. Все-таки можно было встать, наконец, зажечь огонь, выйти на улицу. Как и вчера, просто хлебнуть воздуха. Увидеть, что мир еще на своем месте, стоит.

Рота уже просыпалась. Бойцы шли умываться, сонно переговариваясь. Над кухней у Бурхана тянулся дымок. В наружной ручке двери Лена увидела ветку рябины. Алые ягоды пожухли, листья стали коричневыми, но ведь это была свежая, только что сорванная ветка. Свежая! Только что сорванная!

Из-за деревьев вдруг брызнул ослепительный луч - поднималось солнце. Лене не надо было спрашивать, выяснять, она знала, что Женя жив, вернулся.


И вот перед нею номер районной газеты. Маленькая газета, вроде их районки. Совсем короткая информация на второй полосе. Но для Лены в этих скупых строчках воплощена целая жизнь, что сохранилась, не рухнула. “Взвод лейтенанта Ходжаева произвел успешную разведку боем. Уничтожена вражеская огневая точка, захвачен значительный участок траншей, благодаря чему улучшены наши позиции. Успех действий во многом обеспечил командир отделения Родин, который умело проделал проход в минном заграждении противника”.

Все правильно, так и должно быть. Они будут уходить - Женя, Бондарев, Вася Русских, Мачурин… Будут уходить, чтобы делать свое ратное дело. А Лене, как многим другим, суждено оставаться здесь, на краю войны - ждать.

Только ждать. Надеяться. Верить, что вернутся.


Глава девятая.


Повалил снег, землянку замело по самую крышу. Постников полез чистить дымоход и, не добравшись до трубы, съехал с крыши вместе с глыбами снега. В куцей шапчонке с матерчатым верхом, в неуклюжих, еще не обношенных валенках, он барахтался в сугробе, привычно ворча: “Куды бултыхнулси-то, едрена вошь, крышу не могли поровнее сделать”. Лена помогла ему выбраться, отряхнула снег с его полушубка, а он ворчал:

— Лезла бы сама, Олена Митревна, чего хихикашь-то! Думашь, не слетела бы оттудова за милую душу?

Чем довольней Постников, тем больше он ворчит. Лене буквально нет проходу от его воркотни, зато и опекает ее Постников в каждой мелочи, будто видит в ней не одну, а сразу всех своих дочерей.

Последние дни перед снегом прошли словно в полусне, прозрачном и трепетном. Иней опушил деревья как никогда щедро и не оттаивал. Солнце точно стремилось наверстать все, что не додало северному этому краю в хмурые дождливые дни. Люди жили как бы в пушистом, светлом, сказочном царстве. Ночами в небе ослепительно сияла луна, все вокруг становилось призрачно-зеленым, таинственным. Бойцы как-то притихли, поддавшись очарованию, отсвет луны лег и на их лица… В столовой не слышно было ядреных шуток, в землянках по вечерам - песни. У Володи на медпункте постоянно теперь народ. Однажды Володя даже пожаловался Лене в отчаянье:

— Чирьяки на людей напали. Прямо беда.

Постников, необыкновенный любитель чая, с некоторых пор приносит Лене дочерна заваренный фруктовый чай с сильным привкусом хвои.

— Это ваш собственный рецепт, Кельсий Михайлович, или вместе с Бурханом выдумали? - поинтересовалась Лена. - Пить невозможно.

Постников собрал в хитрую улыбку все крупные и мелкие морщины на лбу и щеках:

— За этот чаек ты еще спасибо скажешь, Олена Митревна. Не ты одна пьешь, вся рота. Думашь, робята зря к фершалу нашему бегают? Пишша-то у нас одни концентраты, едрена вошь, недолго и до цинготки. Вот товарища политрука чирьяки кругом усыпали, места живого на пояснице нет. Страх глядеть!

— Что вы, Кельсий Михайлович! У меня в детстве фурункул сел на ноге, так я две недели ходить не могла. А Вильшанский сегодня был, как всегда, на занятиях. Вся поясница в фурункулах - да он бы давно в санроте лежал!

— Другой бы лежал, верно. Нашего политрука не уложишь: не я, говорит, один болею, ежели я с прыщиками в санроту побегу, всех туда надо ложить. Вчерась при мне его Володя-то перебинтовывал, я, старый лесовик, закрыл глаза - страсть экая, одно мясо на полспины! А он хошь бы поморщился. Товарищ политрук с виду хлипковат, а вот душа у него… Кремень человек. Чай-то хвойный я Володе присоветовал. Мы, бывало, на лесозаготовках отваром хвои спасались от цинготки. Не поверил Володя, к врачам своим побег спрашиваться. Веселый такой прибег обратно: одобрили, говорит, всей бригаде приказано отвар-то пить, а, может, и целой армии.

При встрече Лена внимательно пригляделась к Вильшанскому: конечно, нездоров. Синева под глазами, бледность. Видимо, знобит, лихорадка на губах… Но никаких других признаков, разве чуть неловкая походка. Как и прежде, постоянно с людьми, ни в чем не дает себе передышки. И по-прежнему каждый раз выходит навстречу связному, который приносит почту с ППС: все еще шлет Фома Фомич на эвакопункты запросы насчет своей семьи. Ответ один: “Местопребывание неизвестно”.


В эти предзимние дни, выбирая свободные минуты перед отбоем, Вася Русских начал учить Лену и Павликова основам минного дела. Сердце поначалу замирало у Лены, когда Вася ставил на стол в ленкомнате мину - пусть учебную, безопасную, но мину, коварное, грозное оружие! С трудом заставила себя Лена впервые к ней прикоснуться…

— Вы кролик почище меня, - смеялся Павликов, который, оказывается, хорошо знал теорию и с учебными минами обращался запросто.

— При чем тут кролик, ты же все умеешь, не боишься!

— Так это учебная, чего ее бояться, - возражал Павликов. - С ней возиться все одно, что стрелять из палки.

Понемногу и Лена стала кой в чем разбираться, ее уже не пугали толовые шашки, запалы, шнуры, взрыватели натяжного и наступного действия - все эти премудрые на первый взгляд устройства и термины. Она свободно и легко вкапывала теперь учебную мину в снег, заряжала и разряжала ее… И все-таки пережила минуту настоящего ужаса, когда Вася Русских сказал однажды, во время таких занятий, Павликову:

— Сейчас ты разрядил настоящую мину.

Павликов так и застыл на месте:

— Настоящая, правда? Значит, я могу, да? Могу?

— Можешь, - кивнул Русских. - Считай, все в порядке.

Счастливый Павликов помчался хвастаться победой перед друзьями, которых у него было полно во всех взводах. Лена, недоумевая, спросила Русских:

— Это действительно настоящая мина? Выходит, никакой разницы?

— Такими игрушками не играются, - сказал Вася. - Для Петрика она настоящая. Он так обрадовался, что и не вздумал проверять. Ему это надо было, поняли? Теперь он переступил страх.


Близился праздник, участникам художественной самодеятельности было приказано явиться на сводную репетицию в Людичи, деревню, где размещался бригадный клуб. Будут отбирать номера для общебригадного концерта. И надо же, в последнюю минуту принесли срочный пакет. Пока Лена приняла его, распечатала, зарегистрировала и заперла документы в ящик, Вильшанский с бойцами ушли. Лена быстро спустилась вниз, к дороге, но никого не было видно. Придется идти одной… Заснеженных сопок хватало на все пять километров, они сдавили дорогу, заставили ее вьюном скользить меж сугробных толщ. Небо, как и сопки, белое, чуть подсиненное, солнце расплылось по нему раздавленным желтком. На аквамариновом полотне дороги - коричневые накрапы мазута, конской мочи. Все краски мягкие, стертые. А мороз жесткий. Огнем жжет щеки, нос, выискивает малейшую щелку, чтобы отнять тепло. Что Лене мороз! Полушубок, валенки, треух, ватные брюки, меховые рукавицы делают ее неуязвимой. Катится по дороге колобком сквозь белизну и тишину ноябрьского дня. Все огромно, молчаливо кругом. Нет никого, только Лена да безграничный неохватный простор.

— Бере-е-гись! - вдруг раздалось над ее головой. Она отшатнулась. Мимо пронеслись одноконные сани. Поджарый гнедой жеребец - Лена видела его на ротной конюшне - едва касался копытами земли. Из-под ног прямо в лицо ей брызнули комья. Почти тотчас сани стали, возница их - вот это кто, Петя Павликов! - спросил взволнованно:

— Живы, товарищ командир? Ну и повороты! Постников сказал, что вы недавно ушли, ну, я гнал за вами! Садитесь, подвезем. Товарищ капитан еще утром в Людичи уехал, приказал после обеда туда подогнать санки. Тут как раз товарищ отделенный Родин задержался, ну, мы вдвоем… Садитесь, и вам хватит места.

Лена, помедлив, села. Родин смотрел на нее со спокойным ожиданием, говорить вполне успевал за двоих Павликов. Женя в коротком бушлате, кирзовых сапогах… Боец как боец. И все-таки его ни с кем не сравнишь, он всегда сам по себе. Не случайно же имя у него - Евгений, по-гречески - благородный. Ясный. Неповторимый.

Павликов, бросив им на ноги запасной полушубок, гикнул, лошадь пошла вскачь. Санки то и дело заносило на раскатах, держаться было не за что. Родин крепко ухватил Лену за локоть; мир сразу обрел устойчивость. Но где-то в глубине души у Лены стыло отчуждение: молчит. И во время репетиций говорит с нею только по делу. Всегда отгораживается от нее. Почему? “Если бы ему было все равно, вел бы себя, как другие”, - мелькнула догадка. Значит, не все равно? От этой мысли сразу все изменилось - будто стояла Лена перед наглухо закрытой дверью, и вдруг дверь распахнулась: не бойся, входи.

— Я вас стеснила, наверное, - сказала она, взглянув на Женю.

— Вы будете читать стихи? - ему, видимо, тоже было неловко, он не знал, как вести себя. - Что именно?

— Маяковского. Из поэмы “Владимир Ильич Ленин”.

— Это трудная вещь.

— Да, трудная.

Как быстро летят санки! Словно крылья выросли вдруг у них! Хоть бы немного продлился, замер их бег! Но дорога развертывается стремительно, будто сброшенный с горы клубок тесьмы. Вот и домик полевой почты, накатанная колея сделала последний поворот, открылся пологий спуск к Людичам. Жители деревни эвакуированы; в домах расположились некоторые службы тыла, прачечная, санрота.

Людичские избы сиротливо тонут в снегу, окна заледенели. Война унесла из них жизнь и тепло. Пустые, мертвые окна. За двумя рядами изб - дремучий бор. Позади него - река, отсюда ее, конечно, не видно. Вдоль этой глубокой, медленной в своем течении реки проходит линия обороны.

На дальнем краю деревни - церковь, круглая, толстая, словно присевшая на корточки попадья. Разве сравнишь с той, что была у них в Березовке! Тот, кто строил эту церковь, не возносился, видимо, духом к небу, а поглядывал на грешную землю… Ах, как хороша грешная эта земля, даже под снегом, даже вся ледяная, если можно мчаться по ней на саночках рядом с очень дорогим тебе человеком.

— Вас, кажется, можно поздравить? - вдруг сказал Родин. - Только, простите, неясно, кто ваш избранник, лейтенант Наумов или лейтенант Ковальчук?

— Что? - сразу оглохнув, откачнулась Лена. - Что?

Санки влетели в очередной ухаб, их подбросило, потом накренило вбок. Лена упала в снег. Павликов остановил лошадь, испуганно подбежал к Лене:

— Поднимайтесь, товарищ командир! Давайте, я помогу! Как это получилось, вот незадача!

— Не надо, Петя, я сама.

— Товарищ командир…

— Поезжай, Петя. Я не сяду.

Она даже не взглянула на того, в санках.

До церкви оставалось всего метров двести, но какими горькими были для Лены эти короткие метры! Лучше бы она не садилась в санки, лучше бы всю дорогу шла пешком!


Репетиция уже началась. Едва Лена вошла в клуб, ее окликнул Вильшанский:

— Где вы пропадали? Сейчас вам читать!

— Я готова.

Все в ней кипело от обиды и боли. Значит, он такой, как некоторые, как Ковальчук… Видит в ней заведомо плохое, не думая разбираться… Когда занавес распахнулся и Лена оказалась перед шумящим где-то внизу залом, словно в невесомость шагнула. Забыла первую строчку… Самую первую, которую могла бы повторить, разбуди ее хоть посреди ночи. Слышит и не слышит громкий шепот Вильшанского - он пытается подсказать.

Вспомнила и успокоилась. И все отринула, кроме жгучих, отточенных гневом строк, рвущихся словно из ее сердца:

— Пятиконечные звезды

выжигали на наших спинах

панские воеводы.

Живьем,

по голову в землю,

закапывали банды Мамонтова…

Это было, было. И есть: враги насилуют нашу землю, жгут, вешают, угоняют в неволю наших родных и близких. Мы в тишине, в заслоне, не там, где бушует огонь, но мы не должны забывать, не должны успокаиваться ни на минуту!

… В паровозных топках

сжигали нас японцы,

рот заливая свинцом и оловом…

Распятое на снегу тело партизанки Тани. Пепелища на месте сел и городов. Тысячи повешенных и расстрелянных. Замирающий вдалеке, стиснутый блокадой Ленинград…

… Отрекитесь! - ревели,

но из

горящих глоток

лишь три слова:

— Да здравствует коммунизм!

Гулко стучит сердце. От ненависти и гнева пылает лицо. Почему так тихо в зале? Такая суровая, всепоглощающая легла тишина… Испуганная этой тишиной, Лена робко сошла со сцены, и лишь тогда грохнули аплодисменты. Она пробралась в самый задний ряд: надо было отойти, остыть. Вокруг шумели, курили - перерыв… Лена вдруг увидела Элю: та улыбалась ей от двери, еще более похудевшая, но все такая же красивая, и завитки темных волос по-прежнему непокорно падали ей на лоб.

Они сели рядом, ладонь в ладонь, и какое-то время не могли сказать от волнения ни слова. Потом в один голос спросили:

— Ну, как ты?

И рассмеялись. И, не желая выдать своих чувств перед окружающими, лишь переплели в ласковом пожатии пальцы.

— Что ты такая кислая? - шепнула, насмешливо блестя глазами, Эля. - Влюбилась, что ли?

— Опять “влюбилась!” Хватит выдумывать! - обошла ее вопрос Лена. - Ты откуда, с передовой?

— Откуда же еще. Приехала в баню, а тут концерт. Забежала взглянуть на тебя. Здесь и наш комбат, капитан Тихонов. Видишь, как раз вышел на сцену? Вальс-чечетку он пляшет, чудо!

Очень симпатичный, представительный командир шел, или, вернее, плыл по неровным доскам сцены. Льняные волосы его чуть отливали бронзой; руки он заложил за спину и почти неприметно скользил, дробно отбивая подошвами нечто стремительно-задорное и в то же время плавное. Хотелось смотреть и смотреть.

— Правда, замечательно? Красавец, смельчак, умница!

— Элька, ты влюблена в него!

— Пока война, у меня не будет любви. А у него есть любимая. Они всегда вместе. И здесь… Да вот она, петь будет.

Хорошенькая белокурая девушка не спеша подошла к рампе, негромко запела:

Далекий мой, пора моя настала,

в последний раз я карандаш возьму…

Голос ее креп, набирал силу, в нем уже звучали скорбь, гнев и вместе с тем робкая, почти неощутимая надежда, что любимый спасет ее, угнанную в рабство врагами, отомстит за нее.

Отплакала, отзвенела песня, у Лены печалью сдавило сердце. Но где она видела эту девушку, где встречала ее?

— Кто она, Эля?

— Наташа Рудава. Хирург нашей отдельной санроты.

— Хирург? Подожди, так это же она ехала на тарантасе, когда мы с Мачуриным шли в финчасть… Значит, я правильно вступилась за нее!

— Значит, правильно, - улыбнулась Эля. - О нас, военных девчатах, много будут говорить, и хорошего и дурного. А правдой останется все то же: каждый всюду приносит только себя самого. И на фронте, и в тылу человек проявляет лишь сам себя… Как твоя рота, в порядке? Командир как, ничего?

— Думаю, не хуже вашего. А счет твой растет, да?

— Уже одиннадцать, - нахмурилась Эля. - Когда-нибудь я буду спасать людей, Лена. Если останусь жива. Ну, до свидания, меня ждут. Пока.

Простучали по каменному полу церкви подковки армейских сапог, мелькнул в полутьме белый полушубок, нет Эли. Смутно было у Лены на душе, как-то отдаленно все воспринималось, саднило сердце, будто держала жар-птицу в руках и выпустила.

Но вот выкатили рояль, кто-то, едва различимый на плохо освещенной сцене, сел к нему, печальные, нежные, торжественные звуки взметнулись вдруг в сумрачную стынь церкви. Поплыли, закружились, подхватили с собой, понесли. “В жизни все сразу, радость и печаль, доченька”, - чудился Лене родной голос мамы. “В каждой песне тебя слышу, в каждом сне вижу”, - отчаянно и горько твердил Валька. “Лена, я люблю тебя, не забывай меня никогда”, - плыли перед глазами строчки из последнего письма Вити Герасикова. “Не беспокойтесь, товарищ капитан, вернусь живым!” - прозвучало, как заклинание.

Музыка оборвалась, но отголоски ее еще дрожали под гулкими сводами. Будто эхо давних, полузабытых слов маминой доброй знакомой Нины Авивовны: “Будь щедрой, девочка, на любовь и страдание… Будь щедрой”. Жива ли она? Ведь она в Ленинграде. Была бы жива, подала весточку. Может, и она, как множество ленинградцев, упала от истощения где-нибудь на улице, на снегу.

А Коле Утину Лена так и не написала… Надо собраться!

Зал вспыхнул хлопками. Пианист секунду постоял возле рояля, словно что-то высматривая, спустился вниз, пошел прямо к Лене. Она вздрогнула: Родин? Это он играл? Он!

— Вы хорошо прочли Маяковского, товарищ командир, - сказал он, садясь рядом с ней. - А я… Извините, я не должен был. Не имел права. Те глупые слова…

— Что вы играли, Женя?

— Это Шопен.

— Я готова была плакать. Смеяться. Вы заставили вспомнить всю мою жизнь.

— И я вспоминал свою жизнь… Ленинград. Прошлой зимой там умерла моя мама.

Мир словно выключили. Лена видела, как разводит мехи гармоники очередной баянист, как выделывают коленца гопака танцоры, видела смеющиеся лица бойцов вокруг, но ничего не слышала. Прошлой зимой у него в Ленинграде умерла мать…

Стремясь хоть как-нибудь, чем-нибудь облегчить его боль, Лена тихонько притронулась к руке Родина. Он стремительно сжал ее пальцы. Так стремительно, что все в ней вспыхнуло от счастья.

В церкви было невыносимо холодно, на сцене пели, плясали, читали стихи, а они сидели молча, не глядя друг на друга, сидели, не разжимая рук.

Но вот опустела сцена. Почти опустел зал…

— Идемте, Женя, пора.

— Идемте.


По сверкающей белизне скользят голубые блики - словно незабудки расцвели на снегу. В самой верхней точке, в самом зените рождается узкий серп луны.

— Земля прекрасна, - говорит Евгений. - Если бы люди умели разумно устраивать жизнь…

— Они научатся.

— Когда? Через сколько веков?

— Не знаю. Скоро. Все увидят, поймут.

Он останавливается, чтобы заглянуть ей в лицо.

— Девчонка в ватных штанах читает Маяковского, и как! Откуда ты такая, скажи?

— Из Вологды.

Ах, как хорошо он смеется! Как удивительны эти незабудки в снегу!

Взявшись за руки, они идут меж заснеженных сопок - два бойца, два товарища по лесной этой жизни. Он и Она.

Луна светит все ярче, снежные незабудки увядают, мир постепенно наполняется синевой всех оттенков, начиная от еле ощутимой голубизны и кончая почти черной. Серебристо-синее, словно подсвеченное изнутри небо. Чуть тронутый голубым край горизонта. Чернота внизу, меж стволами - нет, синева, очень плотная, до предела насыщенная синева.

— Я сыграл бы этот вечер, как перезвон бубенцов. Звенят под дугой бубенцы и замирают. И снова звенят, уже дальше, дальше…

— И еще - как лед звенит в проруби, от бегущих струй…

— Да, и лед. Я ушел с третьего курса консерватории. В ополчение. Потом направили в школу саперов. Первое, что пришлось взрывать, была мельница с хлебом. А в Ленинграде уже не хватало хлеба…

— Я понимаю, Женя.

— Я часто думаю, как нация Бетховена, Баха может убивать женщин, вешать детей?

— Мы отомстим за все, Женя.

— Отомстим.

Неправдоподобно синие, стлались кругом снега. Тяжелыми темными гроздьями свисали к ним кисти рябин. Лена пробралась через сугроб, сорвала самую пышную ветку:

— Возьмите, Женя. Мой вам обратный дар.

— Спасибо. Но почему обратный?

— Разве вы… Разве это не вы приносили в мою землянку ветки рябины?

— Рябину? Нет. А вы думали обо мне прежде?

— Всегда. Как только увидела.

— Сейчас быть счастливым - преступление. И все-таки я счастлив. Спасибо вам за эти минуты.

Он коснулся ладонью ее щеки и ушел, благо из-за деревьев уже показались землянки. Ночь словно подстерегала этот момент: откуда-то налетел ветер, смахнул с неба луну, затянул все вокруг мутной пеленой непрогляди. Лес загудел, затрещал, угрожая и жалуясь. “Стой, кто идет?” - окликнул Лену часовой. “Орел”, - сказала она вполголоса.

“Решка”, - ответил он тотчас же.

В землянке было тепло, горела сделанная из гильзы от снаряда коптилка. На столе ждал накрытый телогрейкой ужин. Позаботился Кельсий Михайлович. До чего славно, что она попала именно в эту роту…


Глава десятая.


— Товарищ командир, к товарищу капитану, - Павликов встал на пороге, засыпанный снегом, как дед Мороз, и такой же румяный, сияющий. - Три наших номера прошли на сводный концерт, ага! Я, вы, номер на рояле товарища отделенного Родина. А я письмо от батьки получил, видите? Давно не писал батька, я уже стал тревожиться. И вот - получил! - потряс он смятым треугольником. - Побегу читать. Товарищ капитан приказал - срочно!

— Иду.

Сарханов стоял, прислонясь спиной к теплому боку печки - у него в блиндаже вывели настоящую печь, столбянку из сырца. От этого блиндаж выглядел уютным, словно комната в избе. Да еще обитые тесом стены…

— Товарищ капитан, делопроизводитель Бодухина явилась по вашему приказанию!

— Сядьте, - указал он на табурет. - В концерте наши выступили удачно, вы, конечно, уже знаете. Вы и Родин потрудились основательно. Благодарю.

— Спасибо, товарищ капитан.

— Это продумано хорошо: провести межротные, межбатальонные концерты, а затем уже сводный по бригаде. Получается праздник для всех, - Сарханов помедлил. - А радоваться подождите. Если хотите знать, я был против вашего назначения в роту.

— Почему, товарищ капитан? - даже привстала с табуретки Лена.

— Сидите. Помните наш спор насчет печки? Что и возле нее может быть трудно? Так вот именно в данных условиях возникает ерунда вроде той, которую допустил по отношению к вам Ковальчук. Не вскакивайте, я все знаю. Чего бы я стоил, как командир, если бы не знал, чем дышит каждый из моих подчиненных. Но женщина среди стольких мужчин - сама по себе смута… Ковальчук в бою незаменим. А вне боя… И за остальных - могу ли ручаться, что тот или другой боец останется равнодушен к вашему присутствию? В общем, я могу устроить так, что вас переведут работать в четвертую часть.

— Но, товарищ капитан…

— Сапер ошибается только однажды, эта известная истина, - словно не слыша ее, проговорил Сарханов. - Большей частью ошибается опытный сапер, который уже так уверен в себе, что не считает нужным соблюдать предельную точность. До сих пор командиру отделения Родину ничто не мешало быть предельно точным.

— Вы думаете, я помешаю? Но ведь мы… у нас ничего нет. И не будет. И вообще бойцы относятся ко мне очень хорошо… Вы можете не верить мне, но ему вы не имеете права не верить! - поднялась Лена.

Сарханов откачнулся от печки, крупно зашагал по блиндажу.

— Это задача со многими неизвестными, - сказал он, наконец. - Родину я верю больше, чем себе. И вам верю, но…

Он не договорил: в блиндаж, постучавшись, вошел Саша Наумов.

— Разрешите обратиться, товарищ капитан?

— Вы же видите, я разговариваю.

— Товарищ капитан, только один вопрос: сегодня люди уходят на задание?

— Допустим, - снова прислонился к печке Сарханов. - Что из этого следует?

— Пошлите меня. Прошу вас, товарищ капитан!

— Во-первых, пойдут всего двое. Во-вторых, завтра у вашего взвода ответственные стрельбы, товарищ лейтенант Наумов. Прошу вас, идите отдыхать.

— Товарищ капитан…

— Лейтенант Наумов, круго-ом арш! - резко скомандовал Сарханов.

Саша, повернувшись, выскочил из блиндажа как ошпаренный.

— Видели? - спросил, почти не разжимая губ, Сарханов. - Сегодня с этим у меня были Ковальчук, Бондарев, старшина Непомнящий. А вы говорите - у печки.


Мир как будто сошел с ума, такая в нем творилась сумятица. Лена брела сквозь метельную мглу в полном отчаянье: о ней и о Жене знают, а она-то боялась взглянуть на него лишний раз! Неужели из-за того, что ей кто-то понравился, могут плохо подумать о ней все? И тоже предъявлять какие-то претензии…

На пороге землянки ее ждал Павликов, встрепанный, с блуждающими глазами. Шапку он где-то потерял… Бессильно клонясь к Лене, едва выговаривая слова, он забормотал:

— Я такое хотел сказать вам, товарищ командир… Такое хотел сказать тебе, Лена…

Где он мог напиться? Почему - обязательно к ней? Значит, уже началось то, чего боится Сарханов? Она резко оттолкнула Петра:

— Уходи! Сейчас же уходи, слышишь! Я не хочу тебя видеть, не хочу слушать! Уходи!

Он откачнулся, сказал растерянно:

— Уйду… я уйду… Только я пришел сказать… Я к вам, как к другу, с горем пришел. Батьку моего убили, Лена, батьку!

И слепо побрел в темноту ночи. Лена ринулась вслед за ним, бежала, кричала без голоса, отчаянно и безмолвно: “Петя, я ошиблась, зря обидела тебя, Петя, вернись!”

Ей лишь казалось, что она бежала. Она не могла сдвинуться с места, не могла издать звука.

Из снежного вихря вынырнул Постников.

— С Петюшкой-то, слыхала, какая беда? Получил письмо от батьки, а в нем приписка батькиного дружка: мол, я письмо отправляю, бо ваш батько написать его успел, а отправить не успел.

— Я знаю, Кельсий Михайлович. Я обидела Петю, думала, пьяный.

— Будешь пьяный, коли такая беда. Больно уж любил он батьку-то своего. Ты его не трожь сейчас, не ищи, твоей обиды он не запомнит… И ты обиды-то не больно помни. Я ведь знаю, ругал тебя товарищ капитан, може, и зря ругал-то… Так ведь и его надо понять, куды денесси, война.


И правда, куда деться в этой лесной глуши! Тесна землянка, душно в ней Лене, сама себе противна… С кем-то поделиться бы, поговорить! Если бы Эля была рядом! К Жене нельзя… Вильшанский?

Накинув полушубок, пробежала к землянке Фомы Фомича. Забыв постучаться, рванула дверь, изваянием стала на пороге: политрук был не один. Володя Иванов только что снял с него повязку и теперь тщательно чем-то смазывал вспухшие багровые язвы, затянувшие всю поясницу Фомы Фомича. Лена закрыла глаза: словно сняли кожу с половины спины.

— Вы ко мне, Лена? - буднично сказал Вильшанский, и она отняла руки, попятилась назад, в тамбур. - Подождите минутку, мы сейчас…

Она стояла в тамбуре, не умея уйти, страшась взглянуть после того, что увидела, в лицо Фоме Фомичу. А он уже звал ее:

— Лена, где вы там? Заходите! Володя отпускает меня на сегодня.

Она вошла, присела на табурет у стола. Володя, собрав грязный бинт, сказал недовольно:

— Лежать вам надо. Лучше бы в санроту…

— Спасибо, спасибо, это от нас не уйдет, - улыбнулся Вильшанский. Как он все-таки похудел… Кожа на лице стала землистой, под глазами темные круги. И смеется!

Ушел Володя. Серьезно взглянул на нее Вильшанский:

— Что случилось, Лена?

— Я просто так, навестить…

— Я видел ваши глаза, когда вы вошли. Что-то случилось. Скажите, Лена. Может, будет легче.

— Вы… понимаете?

— Я понимаю, как трудно вам здесь, одной, среди стольких мужчин, Лена. Вы, как яблоко на дереве, которое всем видно - свежее, чистое яблоко, почему бы не попытаться сорвать…

— Этого нет, Фома Фомич. Только Леша…

— Нет в действиях, есть в мыслях. Дело характера, темперамента… Но это надо понять, Лена, понять и не обижаться… - Вильшанский тяжело повернулся на топчане, сел, облокотясь на стол, видимо, боль все же одолевала его. - Люди так давно оторваны от своих семей. Жизнь замкнута, однообразна. Вам трудно понять, вы слишком юны для этого. И все же понять необходимо.


Никто до сих пор не говорил с Леной так просто и откровенно. Разве только Сарханов, но там были гнев, раздражение. А тут - понимание, словно дар, неожиданный, светлый. В ней вспыхнула благодарность за это понимание, за то, что не нужно рассказывать, объяснять, Фома Фомич видит, чувствует…

— Значит, уйти из роты? Я тут мешаю всем?

— Если сумеете остаться для всех сестрой, почему же…

— Но… а если любовь, Фома Фомич? - спросила она напряженно. - Тоже перечеркнуть?

Он убрал со стола локти, оперся затылком о стену. Сказал глуховато:

— Любовь не перечеркнешь. Любовь, если настоящая, сильнее всего.


… Не спит Лена, сна нет и близко. Сидит на своем топчане, прислушиваясь к вою метели. Вспоминает слова Вильшанского, сцену в землянке Сарханова. Сегодня уйдут двое. Кто? Опять Женя? Сарханов никого не назвал. Лена не может уснуть, она должна услышать, узнать, убедиться.

Но вот она различила шаги, обрывки слов. Скользнула в тамбур; в приоткрытую дверь увидела, как прошли двое в бушлатах, третий, высокий, в шинели.

— Доброго пути, товарищи, - донесся заглушенный метелью голос Сарханова. - Возвращайтесь с удачей. Ни пуха вам ни пера.

— Есть ни пуха ни пера, товарищ капитан! - прозвучало в ответ. Вася Русских! И с ним Мохаметов.

Плясала, кружила между землянками метель. Закружила, унесла слившиеся с ее серо-белой сумятицей силуэты саперов. Что им предстоит? Проделать проход для разведчиков в заграждениях противника? Заложить новые мины? Помочь пехоте в устройстве укреплений? Лена совсем застыла, но не могла заставить себя вернуться в землянку. Слишком много случилось за этот вечер…

Напротив в землянке командиров словно бы скрипнула дверь. Кто-то еще не спит в этой ночной сумятице, кроме часовых. Кто?

Еще один человек мелькнул мимо ее двери. Крадучись, неслышно. Почудилось? Тонкий, что камышинка. Саша? Не может быть. А если…

Кинулась к землянке командиров - дверь не заперта. Вошла в тамбур. И тут открыто. Звонко, заливисто посвистывал носом Ковальчук. Редко, могуче всхрапывал Бондарев. Спят… Саши нет. Она провела рукой по топчану: нет. Тронула плечо Бондарева:

— Николай Северьяныч…

— А? Что? - забормотал он спросонья.

— Тише. Выйдите на минуту из землянки.

Она не хотела, чтобы проснулся Ковальчук. Довольно уже высмеивал он Сашу. Может быть, еще все не так, как думает она, может, просто вышел куда-либо Саша тут, неподалеку. “Куда? - опровергла она сама себя. - Если бы неподалеку, давно бы вернулся”. Что будет теперь, что будет?

Бондарев, повозившись в темноте, явился в бриджах и валенках.

— Ты чего, штабист?

— Боюсь, Саша сбежал.

— Как сбежал, куда? Не городи ерунду, штабист.

— На передовую, вот куда. В землянке его нет, можете убедиться. Ушел одетый. В полушубке. Я сама видела. Минут пятнадцать назад.

— Может, по нужде.

— Уже вернулся бы.

Помолчали.

— Дела, - сказал Бондарев. - То-то он весь вечер был не в себе. Это же трибунал… А часовые! Как они-то проглядели?

— Может, и видели. Он же вслед за теми ушел, за Русских и Мохаметовым. Часовым где знать, кто именно должен уйти. А пароль и отзыв он знает.

— И то верно. Ну, ладно, иди к себе, а я пойду к капитану.

— Что же будет?

— Сарханов решит как надо. Лучше пойдем к нему вместе, вдруг спросит… Я сейчас, только оденусь.

Ковальчук все так же сладко посвистывал носом: любил поспать бравый ухарь Ковальчук. У Лены не было к нему зла, парень Ковальчук все-таки свойский, хоть и шалый. Правду сказал Фома Фомич: каждый всюду приносит только самого себя. Будто повторил слова Эли… Просто надо все забыть, как дурной, промелькнувший бесследно сон.

Бондарев возник буквально через секунду:

— Пошли.

Заспанный Павликов открыл им дверь; капитан Сарханов стоял на пороге совершенно одетый: проводив минеров, он еще не успел лечь.

— Лейтенант Наумов ушел, товарищ капитан, - доложил ему Бондарев. - Минут двадцать назад. Вот Лена видела. Следом за хлопцами.

— Сорвался все-таки. Мальчишка! - с досадой сказал Сарханов. - И я хорош, перетянул струну… Минут двадцать назад? Тогда еще ничего. Возможно, успеем. Подвода будет ждать их в Людичах. Павликов, лыжи! Пойдешь со мной. Ты, Бондарев, остаешься за меня.

— Слушаюсь, товарищ капитан.

— Вы, Лена, идите к себе. И никакой болтовни. Ну, знаток военной истории, сообразил! Одна надежда, уйти далеко не успел.


Лена прилегла на топчан, слушала. Тихо было вокруг, если можно назвать тишиной глухую мглу вьюжной ночи. Ни шагов, ни голоса. Только часовые перекликались при смене караула.

Уже просачивался в окно рассвет, когда она заснула, наконец. А утро встретило ее обычными заботами, обычно тек день: подъем, поверка, занятия… Во взводе Саши занятия проводил Сарханов. Как сообщил Лене Постников, “товарищ лейтенант Наумов дюже заболел”.

Она, конечно, помчалась в землянку командиров. Саша лежал, отвернувшись к стене, с головой накрывшись шинелью. И позже, когда бы она не пришла, Саша спал или делал вид, что спит. Бондарев его не тревожил, а на расспросы Ковальчука, что с ним вдруг такое поделалось, он отвечал односложно:

— Простыл.

Он “болел” целую неделю, и всю неделю с его взводом занимались попеременно Сарханов и Вильшанский. Лена понимала, это арест, ведь не зря на другое утро после Сашиного побега Сарханов так долго пробыл в штабе бригады. И про себя от души жалела Сашу: как, наверное, он казнится своим поступком… Жалела Сарханова, которому так нелегко приходится со всеми ними, радовалась, что Сарханов и Вильшанский сумели решить все по-человечески, не возвели необдуманный поступок в преступление.

— Считай, что спасла Сашку от прокуратуры, штабист, - сказал Лене Бондарев. - Опомнится, всю жизнь будет тебе благодарен. Он ведь, шальной, когда капитан его догнал, застрелиться хотел. Теперь гляди за ним в оба…


Праздничный строй. Праздничные посиделки: там, в тылу, близкие помнили о своих воинах, стремились хоть чем-нибудь порадовать их. Слали не только родным, слали просто “в действующую армию”. И Лена получила посылку: флакон одеколона, печенье, папиросы, вышитый кисет: “Дорогому бойцу. Воюй храбро”. И записочка от неизвестной Танюши из Сольвычегодска. Папиросы Лена отдала Постникову, в кисет завернула недовязанное Марусино кружевце - так и берегла, не могла расстаться с ним, в нем словно жила частица маленькой хохотуньи Маруси…

Хороший был день, седьмое ноября сорок второго года. И вечер хороший: концерт для лучших бойцов бригады, притихший после стихов Маяковского зал. Пела Наташа Рудава. Гремел, содрогался, взывал к борьбе и мщению рояль под пальцами Жени, он играл что-то новое, незнакомое, быть может, свое. Скользил в вальсе-чечетке капитан Тихонов. Яро, с приступком, шлепая себя ладонями по сапогам, плясал Петя Павликов, лицо у него было суровым, отчаянным было у Пети лицо…

Потом объявили танцы. Женя ушел, не позвав ее, и Лена осталась. Танцевала. Смотрела, как кружатся Наташа и капитан Тихонов, они не стеснялись своего чувства, не прятали его. Почему же у Лены все иначе, горше? Женя не любит ее. Он и не говорил, что любит.

Наташа, видимо, приметила ее внимательный взгляд. Как только танец кончился, подошла вместе с Тихоновым:

— Вы Лена Бодухина, да? Из саперной роты? Я вас знаю, Зарип рассказывал. Вы удивлены? Чем? Зарип… Извините, капитан Сарханов. Они с Игорьком друзья, ну, мы по-товарищески. Знакомьтесь - капитан Игорь Тихонов. Делопроизводитель Лена Бодухина, о которой ее командир отзывается весьма лестно.

— Наташа, дай человеку вставить словечко! - рассмеялся Тихонов. - Возможно, Лена сама что-нибудь хочет сказать. И не вгоняй ее в краску передачей чужого мнения…

Лена действительно смешалась: так свободно, как Наташа, она еще не умела себя вести. И смогла вымолвить только:

— Эли здесь нет? Вы ей не разрешили, товарищ капитан? - взглянула на Тихонова.

— Эли? А, сержант Соколовская. Она в секрете. Третьи сутки выслеживает вражескую “кукушку”. Упрямая девица. Шестнадцать врагов у нее на счету, не каждый мужчина может этим похвастаться.


Отошли праздники, жизнь вернулась в прежнюю будничную колею, и Лена с особой остротой ощутила тяжесть данного ею Сарханову и самой себе обещания. Делать вид, что Женя ей безразличен, самой сносить его безразличие при повседневных встречах - выше всяческих сил.

Спасали в горькие эти минуты лишь письма друзей. Галя хвалилась, что хлеб убрали нынче до снега, корм скоту запасли. И березовский колхоз, которым руководит Валентин Тимохин, справился с работой лучше других. А самая большая заслуга в успехах района принадлежит председателю райисполкома Алексею Павловичу Строеву. Вот кто трудится не зная отдыха, не досыпая ночей!

Алексей Павлович Строев, отец, отчим… Он тоже прислал Лене письмо. Это Галинка, конечно, дала ему адрес. “Я виноват перед тобой, но еще больше виноват перед своей собственной совестью, - писал он. Ибо если я обделил кого-либо в жизни, то прежде всего самого себя”.

Лена не ответила на это письмо, не могла ответить… Вот редактору газеты Глухову она ответила с удовольствием. И попросила еще раз, как перед своим уходом в армию, привлечь Люсю Смирнову к газете. “Люся, по-моему, только с виду храбрится, - писала Лена редактору. - Просто ей скучно то, что она делает, она может больше, а где найти это ”больше“, не знает”. Прежде Лена думала, что стоит уйти в армию, и с обычными, “цивильными”, чувствами будет покончено. А оказалось, жизнь везде есть жизнь, от себя никуда не уйдешь, не денешься.

Пришло письмо и от Люси: две вырезанные из газеты информации с ее подписью, самые обычные, с каких начинала и Лена. Но сказка, которую Люся вложила вместо письма, аккуратно отпечатанная на машинке ироническая сказка обрадовала Лену: есть у Люси способности, есть!

“Я посылаю тебе свою сказку, - писала Люся. - Это не претензия на творчество, это моя оценка собственных творческих попыток. Ты знаешь, я привыкла жить без застежек и рамок, по-анархистски, ведь я человек с ”завихрениями". И вдруг берусь поучать людей. Не смешно, не глупо ли?

Итак:

В лесу, недалеко от пруда, жил-был Муравей. Он бойко семенил по лесной дорожке, удачно подлезал под еловые иглы, имел голову, ножки и брюшко. И был бы Муравей, как Муравей, но он дружил с Водомером и в солнечные дни страдал фантазиями. Болезнь хроническая, лечение единственное - отсечение головы. А Муравей любил жизнь и не верил в искусство хирургов.

Дружок его, Водомер, был умницей. Он свободно бегал по воде и по земле, что позволяло друзьям находить общую почву.

Жизнь насекомых коротка, но эти двое уцелели до следующей весны. Муравей наделал уйму глупостей и даже отгрыз себе в весеннем похмелье крылья. Водомер поумнел еще больше и сменил пруд на озеро.

Однажды Водомер в беседе с Муравьем подметил их сходство: оба из класса насекомых, у обоих по три пары ног, и головы круглы у обоих. Подал совет: не попытаться ли Муравью пронестись по воде так же лихо, как он, Водомер? Муравей вообще-то был существом весьма практичным, но в этот момент им владели фантазии, он забыл, что у него нет больше крыльев, послушался друга, ринулся вслед за ним в воду - и пошел ко дну. А так как он никогда не доводил дело до конца, остался наш Муравей висеть вниз головой, ибо круглое, как мяч, брюшко его плавало, но не тонуло. Водомер подбежал, посмотрел и ничего не понял. Откуда ему было знать, что вода, холившая и питавшая его, Водомера, равнодушно поглотила Муравья.

Вот так-то!" *


* Сказка Л. Коточиговой


Хоть и храбрится Люся, а встревожилась, что-то пытается доказать - Лене или самой себе? Хитрит Люська, подкалывает, а ведь сама отлично понимает, что вовсе она не Муравей…


Олена Митревна, чо сидишь-то? Рази не слышала, в первом взводе все собрались, товарищ бригадный прокурор беседу проводит? - заглянул к ней в землянку Постников.

Надев полушубок, Лена заторопилась в первый взвод: беседы проводят часто, иногда очень интересные, иначе люди совсем бы задубенели душой, тут, в лесу. Но прокурор… Почему он здесь? Не из-за Саши ли? С того проклятого вечера Саша осунулся, будто впрямь переболел лихорадкой. Куда делись открытость, взволнованность, словно подменили Сашу. Живет в стороне от всего.

Взводная землянка была до отказа переполнена людьми. Лену пропустили вперед. У стола сидел худой большеносый майор.

— Еще в бытность студентом прочел я рассказ о царской армии, - негромко говорил он. - Безграмотный солдат, знавший только муштру да побои, ушел без спросу домой, хлеб некому было убирать… Убрал хлеб, вернулся, его под арест, в суд. Приговорили к повешению, как дезертира. И на суде, и перед казнью он твердил одно: “Кабы я знал!” В нашей армии нет безграмотных, забитых людей. И все-таки это “кабы” порой случается. А его не должно быть… Каждый должен знать меру своей ответственности.

Прокурор разъяснял статьи уголовного кодекса, и Лена внутренне соглашалась: да, это надо знать. Что трус, разгильдяй, бесчестный человек, пытающийся уклониться от боя, все равно будет послан в бой, только в штрафную роту, с позором. Как ушел тот, похожий на Зямина, стрельнувший сам себе в руку солдат.

Окончив беседу, прокурор предложил задавать вопросы. Лена взглянула на Сашу, который сидел, вытянувшись в струнку, словно ожидая приговора, лицо его было мертвенно-бледным. Хоть бы промолчал! Хоть бы сам себя не выдал! Но Саша уже взметнул руку, ему не по силам было нести в душе груз не выплеснутого перед людьми проступка.

— Если человек пытался без разрешения уйти из тыла на фронт, он подлежит суду трибунала? - спросил Саша, и Лена поразилась чистой звонкости его голоса.

— Ослушание наказуется в дисциплинарном порядке. В зависимости от меры вины и мотивов проступка, - сказал прокурор, и глаза его удовлетворенно блеснули за припухлостью век. Он словно ждал этого вопроса, знал, что будет задан этот вопрос… Саша сразу обмяк - ведь с него сняли тяжелую ношу! - сел. Лена вздохнула облегченно: и с ее плеч сняли тяжелую ношу, все было сделано правильно. Саша поплатился за минутную слабость не больше, чем следовало. Но и не меньше, ибо нет страшнее суда, чем свой собственный.


Постников поднял Лену ни свет ни заря:

— Олена Митревна, слышь, новость-то какая! Наши под Сталинградом немчуру в мешок повязали! Двадцать две дивизии ихних окружено! Товарищ политрук с товарищем капитаном митинг собирают, беги скореича! И я-то бегу!

Рота ожила, отовсюду слышался скрип шагов по заснеженным плахам, смех, торжествующий говор. Сидя в засыпанных снегом лесах, они здесь ни на минуту не отключались от того огромного, важного, решающего, чем жила в эти дни вся страна. Они не дрались под стенами Сталинграда. Не гибли под бомбами врага в промороженных ленинградских окопах. Не падали в огне атак под метельным Воронежем. Не ходили в партизанские рейды на Брянщине, не умирали в катакомбах Одессы. Просто стояли в заслоне, охраняя тишь и неприкосновенность этого северного края. Чтобы те, кто боролся, знали: позади крепкий тыл.

И вот - победа в Сталинграде. Перед этой радостью меркло все остальное. Повседневные их тревоги и заботы казались совсем несущественным. Крылатое слово “Сталинград” очищало, высветляло сердца.


"Здравствуй, отец!

Я долго не отвечала тебе, и в этом перед тобой виновата, прости. Я не могла заставить себя написать тебе прежде. Да тебе и не нужны написанные лишь для приличия слова.

Но сегодня рука моя сама потянулась к перу: я вдруг поняла, как, несмотря ни на что, ты дорог мне. Я не помню, никогда не знала родного отца… Ты учил меня главному, чему прежде всего отец учит своего ребенка: уметь уважать людей и ценить добро, которое они делают. И пусть не все у нас с тобой сложилось хорошо и гладко, нам нельзя друг друга терять.

Ты пишешь, что сам обделил себя. Что можно сказать обворовавшему самого себя человеку? Жалеть тебя в этом случае не могу, да и не нужна тебе моя жалость. И потом, ты ведь ничего не сможешь изменить. Ярмо, которое ты надел на себя с такой радостью, ты уже никогда не сможешь сбросить, пусть оно даже до крови натрет тебе шею. Ты любишь, быть может, впервые в жизни… и не мне кидать в тебя камни.

Но если тебе будет очень горько, очень плохо, пиши. О чем хочешь пиши, слова не имеют значения, просто я буду знать, что понадобилась тебе в эти минуты, что ты помнишь обо мне, помнишь, что у тебя есть взрослая дочь".

Лена поставила точку, задумалась. Снова они протянули друг другу руки над разделившей их пропастью. Пусть будет прочным это пожатье. Ведь в недавний метельный вечер она поняла, как легко оборвать ниточку, которую называют человеческой привязанностью. Поняла, что любовь может, как цветок на снегу, распустить лепестки на морозе.


А к ним уже подкрадывался Новый год, неслышной, мягкой поступью подкрадывался по глубоким тугим снегам, по лесному дремучему царству, скоро он будет, скоро… И каждый вечер Лена уходила по протоптанной бойцами тропе в мир спящих под снегом елей, к рябинам, разбросавшим в сугробах кораллы мороженых ягод. В облюбованном ею еловом шатре сумрачно, тихо. Лишь шорох падающего с ветвей снега нарушает этот глубокий, безбрежный покой. Лена смотрит сквозь ветки на заснеженный мир, взволнованно шепчет про себя:

… Родная, милая Оять,

ведь за тебя нам воевать!

И однажды, воротясь из величавой снежной тишины, из мира стихов и заколдованных елей в прокопченную духоту землянок, в мир железных печурок, жердяных топчанов и каш из концентрата, Лена узнала, что стала офицером. Сарханов, собравший ради этого случая всех командиров к себе в блиндаж, так и сказал:

— Отныне вы, как все мы, вступили в офицерское братство, Лена. Вы достойны этого братства. Примите от меня погоны младшего лейтенанта административной службы, пока, правда, постниковского производства… И пусть одна звездочка со временем превратится в три.

— Спасибо, товарищ капитан.

— Майор, смею заметить, - одними глазами улыбнулся Сарханов. - Еще раз поздравляю вас, товарищи!

— Служу Советскому Союзу! - пятикратно прозвучал ответ.

И Лена повторила про себя вслед за другими то, что лучше всего отражало сейчас ее мысли и чувства, о чем она не додумалась сказать вслух, сразу, в торжественный для нее момент: “Служу Советскому Союзу! Всем сердцем служу”.


Глава одиннадцатая.


… Как часто стучит теперь в окно Лены Постников:

— Тревога, товарищ младший лейтенант!

Выбегают из землянок, придерживая приклады винтовок и карабинов, саперы:

— Тревога!

Чтобы не успокоиться. Не забыть. Не размякнуть в угарном тепле землянок. В соседней дивизии вражеские лазутчики чуть не выкрали часового. Участились вылазки противника на переднем крае. Наши не остаются в долгу. Не раз уходили в опасные рейды минеры, не раз, считая еле ползущие часы, Лена ждала возвращения своих.

Однажды в сумерках, на крайнем у входа в роту посту, раздались выстрелы. В две минуты все были на ногах. Хватило и смеху, и конфуза, когда выяснилось, что стоявший на посту Мохаметов задержал начальника финчасти бригады, старшего лейтенанта интендантской службы Лохова.

Лохов давно обещал заглянуть к Лене с проверкой. “Может, чайком угостите по старому знакомству, или чем покрепче”, - подшучивал с привычной ухмылочкой. И вот, никого не предупредив, явился в роту. Мохаметов, как полагалось по уставу, окликнул:

— Стой, кто идет?

— Начфин, - спокойно отозвался Лохов, уверенный, что должность его служит лучше всякого пропуска.

Но Мохаметов принял его ответ по-своему.

— Фина, фина, ложись! - закричал он и выстрелил в воздух.

Испуганный Лохов нырнул в сугроб, откуда его, к счастью, быстро высвободил подоспевший с бойцами майор Сарханов.

Конечно, проверки не получилось. Даже чай, который искусно заварил Постников, Лохов выпил без всякого удовольствия.

— Вы совсем одичали тут, в лесу, - сказал он, критически оглядев землянку Лены. - Разве это жизнь для женщины? Ни подушки, ни простыни… Хочешь, заберу к себе в финчасть? - полуобнял, положив ей руку на плечо, Лохов.

Лена тихонько сняла цепкую, сдавившую ее плечо руку:

— Нет, я лучше здесь.

— Понимаю. Друзья-товарищи, сердечные дела и прочее… - криво улыбнулся Лохов. - Надеюсь, ваш сердитый майор догадается отправить меня на лошадке?

— Уже догадался. Постников пошел запрягать, - Лене было стыдно, очень неловко от присутствия этого человека. Неужели он не видит, не понимает, что все, чем он дышит, чуждо ей, отвратительно…

— Неласковы саперы, неласковы. Торопите, - прищурился, не осмеливаясь больше “тыкать” ей Лохов. Он, верно, еще помнил ее отца, маму, атмосферу глубокого уважения к человеку, в которой жила их семья…

А ночью снова тревога. Пять минут на сборы: брюки, гимнастерка, полушубок, портянки, валенки, шапка, рукавицы. Полевая сумка с самым необходимым, карабин - и в строй.

А наутро, едва рассветет, опять уходят саперы. Нет ни проводов, ни громких слов, уходят молча, по-деловому. Одни - строить в штабе бригады клуб, другие - на учебные занятия, третьи… Третьи идут на “бровки”, к передовой.

Они возвращаются. Все возвращаются, до одного.

В газетах, в политбеседах, в разговорах с бойцами все чаще слышится слово “Ленинград”. Назревают большие события. Готовится нечто решающее…


Блокада Ленинграда прорвана.

День родился сумрачный, блеклый. Серое небо тяжело висло над самой головой. Но в миг, когда над лесными жилищами разнеслась желанная весть, тучи разошлись, проглянуло солнце. Слепящими искрами вспыхнула снежная белизна.

Был митинг. И общее ликование. Лена видела только лицо Жени, его отчаянное, счастливое лицо. Глаза были полны слез - он не скрывал их, не думал о них…

Что-то горячо говорил Вильшанский. Женя, не дослушав, вышел на улицу. И Лена вышла за ним. Он уходил в лес, прямо по снежной целине, утопая в сугробах. Шел и пел что-то, и плакал, может быть. Лена молча стояла, глядя ему вслед, страшась, что он обернется, заметит.

Он уходил один. Даже радость не захотел разделить с ней, - даже это!


Самое главное сейчас в жизни бригады - лыжи. Финны - отличные лыжники, нельзя ни в чем уступить им.

Лена к лыжам привыкла с детства, сколько изъезжено было крутых косогоров в Березовке! Бондарев, Павликов и другие северяне ходили на лыжах мастерски. А вот южане…

Стоило послушать, как свирепствовал после лыжных тренировок, очутившись, наконец, в своей землянке, Ковальчук, как он проклинал на все лады ни в чем не повинные лыжи!

— Вернусь домой, порублю все похожее на них! - бушевал Леша. - Разве это занятие для сталевара? Проклятые доски, так и норовят швырнуть тебя в сугроб!

В сугробах Ковальчук побарахтался достаточно: он был нетерпелив, хотел освоить лыжи сразу, рывком. А они мстили ему за неуважение. Вильшанский, который, оказывается, никогда прежде не имел дела с лыжами, еще раз удивил Лену. Хотя его болезнь не прошла до конца, - уж это она точно знала от Володи Иванова, - Фома Фомич, помимо общих тренировок, каждый день, утром и вечером, вставал на лыжню рядом с Бондаревым. Возвращался мокрый, усталый, весь в снегу - три дня, неделю, еще три дня… И однажды Лена увидела, как он легко побежал на лыжах по склону, почти так же легко, как Бондарев, а ведь Бондарев в свое время немало походил по зимней тайге.

Майор Сарханов готовил роту к трудным переходам. Он сам тренировал отстающих, не давал покоя ни себе, ни другим. Лена любила учебные марши, в которых было приказано участвовать и ей.

Они учились стрелять с лыж, везти на лыжах поклажу и раненых, ставить и обезвреживать мины. Лена тоже исследовала землю щупом - короткой палкой с металлическим стержнем; обнаружив мину, втыкала возле нее красный флажок. Разминировали другие, те, что шли следом. Иногда шла с теми, другими, тщательно рассматривала вкопанную в снег мину, думала, как лучше ее обезвредить, какой в ней “секрет”. Это была игра, но она учила видеть опасность смерти, обходить и уничтожать эту смерть.

Ковальчук, Наумов, Бондарев с увлечением брали крутые подъемы, съезжали с самых гибельных обрывов. С какой страстью спорили они меж собой о результатах занятий, подсчитывали очки во время тренировочных стрельб! И Ковальчук, еще недавно проклинавший лыжи, теперь не менее рьяно хвалил их. Даже осторожный и мудрый Вильшанский поддавался порой молодому задору комвзводов. Лишь Сарханов был по-прежнему сдержан.

— Неужели вам совсем не интересно, товарищ майор? - как-то спросила его Лена. - И на лыжах вы мастер, а стреляете лучше их всех!

— Для них это - соревнование, для меня - работа, - сказал он коротко. - Я кадровый военный, и все, что в данный момент делаю, обычные служебные обязанности войскового командира. К сожалению, люди моей профессии будут еще долго нужны. Даже после войны.

— После победы будет мир. Всегда!

— Мой отец хотел мира, не брал в руки оружия. Его убили басмачи, в двадцать третьем году, - чуть усмехнулся Сарханов. - Нас у матери осталось семеро. Я ходил в школу и пас скот. Потом сбежал в техникум - мать не пускала. Попал в военное училище. Домой не писал, боялся упреков матери. А когда написал, она уже умерла. Братья учатся, сестры вышли замуж.

— Вот почему вам не приходит писем…

— Иногда приходят. Редко. Своей семьи завести не успел.

Впервые заговорил Сарханов о себе. Суровое детство, суровая юность, молодость, отданная войне… Ясно, почему он так строг.

Зато, наконец, посчастливилось Фоме Фомичу Вильшанскому - через один из эвакопунктов он разыскал адрес семьи. Жена и сын Фомы Фомича жили в Ташкенте, даже трудно было поверить, что им удалось так далеко уйти от войны.

Вильшанского поздравляла вся рота, а он лишь улыбался, мягко, смущенно, будто хотел подавить, спрятать эту улыбку и не мог. Похоже, ему было неловко от своей удачи, ведь многие бойцы так и не знали до сих пор ничего о своих близких. А люди радовались его радости и потому, что любили Вильшанского, и потому, что поверили: к ним тоже может когда-либо прийти желанная весть.


Рота ушла на сутки. Лене предстоял очередной отчет, пришлось остаться. Сарханов сказал:

— Остаетесь за старшего. Спрошу с вас.

Бурхан, передавая Лене продукты на кухне, предупредил:

— Все по норме. Соя можно без норма кушать, целый мешок. Нэ нравится саперам приправа из соя.

Скрылась, растаяла в лесных дебрях рота. С чувством утраты прошла Лена по опустевшим землянкам, где хозяйничали только дневальные. Черно, копотно, душно. Как прежде этого не замечала? В первом взводе было людно: здесь дежурное отделение Васи Русских. Подремывая у печки, дневалил Мотыльков. Петя Павликов, который после гибели отца отпросился во взвод, и еще три или четыре сапера играли за столом в шашки. Вася Русских сидел на нарах, левая нога была разута. Приложив ухо к гармошке, он подбирал какую-то мелодию. Увидев Лену, вскочил:

— Посты проверены, товарищ младший лейтенант! Нога не терпит в валенке. - Он быстро намотал портянку, обулся. - Какие будут приказания?

— Душно у вас, черно.

— Как у всех, товарищ младший лейтенант.

Как у всех… Лена села на скамью возле нар: здесь, внизу, справа, спит Женя. Столбики нар темны от копоти. Подстилка из хвои сбилась, пожухла. И все же плащ-палатка у Жени совсем свежая, мало приходится ему спать на брезентовой этой простыне…

— Хоть бы проветрили. Дышать тяжело…

— Мотыльков, кончай топить и распахни дверь, - приказал Русских. - На полу-то грязища… Ты что, не подметал сегодня?

— Подметал, да больно пол выбитый.

— Возьми лопатку, подровняй. Возле бани песок есть, посыпь. Все посвежеет, - Русских обвел взглядом землянку, поежился. - Д-да… При всех как-то незаметно было. Привыкли. У нас мать, бывало, белила хату два раза в год: осенью и на пасху.

— Давайте и мы побелим? - оживился Мотыльков. - Я бригадиром маляров был, сорганизую, вон мужиков сколько. Только вот как с обедом… Товарищ младший лейтенант, горячее будет сегодня? Как Бурхан говорит, курсак пустой, сила нэт.

— Будет горячее, я ведь тоже кое-что могу, - улыбнулась Лена.

“Наши придут, увидят, что их ждали, обрадуются. Женя увидит, - думала она, выходя из землянки. - Намерзнутся, устанут, а тут тепло, чисто. Баню надо истопить к их приходу… А Мотыльков как ожил! Что бы сварить такое повкусней?” Лена вдруг ощутила себя хозяйкой, которой дана в руки власть, которая вольна огорчить и обрадовать. Как ей хотелось обрадовать! Надо было еще придумать, чем.

В помещениях взводов все пошло вверх дном: дневальные, которым самим было в охотку поработать, трамбовали полы, выбрасывали с нар слежавшуюся подстилку, оттаивали добытую в овраге глину - подмазать полы, освежить обмазку самодельных печурок. У старшины в бочке сохранилось от осени немного извести, Мотыльков делал с нею чудеса: все потолки в землянках вдруг побелели. Нары и стояки к ним отдраивали кипятком…

У Лены тоже сразу заладилось с отчетом: непослушные еще вчера цифры сами становились по местам. Закончив, она пошла на кухню. Чистота у Бурхана, порядок. А продуктов немного.

— Товарищ младший лейтенант, первый взвод в ажуре! Идите принимать! - послышался голос Мотылькова.

Она вышла; Мотыльков сиял, за лямку самодельного - из какой-то мешковины - фартука у него была заткнута кисть рябины. Рябина, вот что ее выручит, как она раньше не догадалась!

Стены и потолок в первом взводе уже высохли после побелки: печь бойцы раскалили докрасна. В помещении стало просторней, светлей. Петя Павликов с помощью дневальных застилал нары свежей хвоей. С того вечера, как узнал о гибели батьки, Павликов отдалился от Лены, не прибегал больше к ней со своими рассказами. Не выказывал и обиды, просто был в стороне.

— А хорошо, вроде праздник, - сказал, с удовольствием посматривая по сторонам, Русских. - Видно, не может женщина без материнского. Вы, товарищ младший лейтенант, то углядели, что нам, мужикам, и невдомек.

— Это Мотыльков углядел, - рассмеялась Лена. И обернулась к Павликову: - Петя, как освободишься, набери, пожалуйста, ведро рябины, для киселя.

Все-таки жило в ней чувство вины перед ним, боялась, вдруг отвернется, сделает вид, что не слышит. Он откликнулся с прежней открытой восторженностью:

— Есть, товарищ младший лейтенант! Мигом все сделаю!


Суп овсяный с тушенкой. Пшенная каша. Саломата из сои, то есть круто заваренное, сдобренное жиром тесто. Рябиновый кисель…

Лена с волнением ждала: как-то отнесутся к ее не совсем обычному меню саперы? Понравится ли саломата? Она получилась чуть горькой. Что кисель понравится, нечего было и спрашивать, кисловат, правда, но зато какой цвет!

Суп съели до капельки. Кашу подчистили до крупинки. Саломату приняли недоверчиво, но, отпробовав, просили добавки. А кисель… Был бы целый котел, наверное, весь бы выпили. Мало оставил Лене Бурхан сухого киселя, не хватило развести…

— Ну, наелся! - погладил себя по животу, отваливаясь от котелка после второй добавки саломаты Мотыльков. - Даже спать не хочется, до того сыт. Помалярил всласть, пообедал в охотку. Будто и войны нет.

В своей землянке Лена увидела над окном кисть алой рябины. Усмехнулась невесело. Жени нет, да и не дарил он ей вовсе рябины. Кто-то другой… Спасибо ему.

Не успела раздеться, в дверь постучал Вася Русских:

— Товарищ младший лейтенант, вас тут товарищ сержант спрашивает.

Лена обернулась: на пороге стояла Эля.

— Наш батальон отвели на отдых. Комбата вызвали в штаб бригады, он и подвез меня. В общем, два часа увольнительной.


Чай и хлеб - все угощение. Но ведь это неважно, что стоит на столе, важно посидеть рядышком за столом, погреть руки о жестяные раскаленные кружки, поделиться самым сокровенным…

— У тебя неплохо, - говорит Эля. - Целый коттедж. Аристократка ты, Елена, балуют тебя твои саперы.

— Что же я могла поделать…

— Да никто тебя не обвиняет, чудачка! Вечно ты готова к мировой печали, к самобичеванию! Деликатна сверх меры. Что за человек!

— Я-то самая обыкновенная, а вот ты… Мне ведь говорил капитан Тихонов, по трое суток лежишь в снегу, подстерегая врага. Только подумать - трое суток!

— Со стороны всегда страшней, Ленка. Понадобится, и ты будешь лежать. И не будем больше об этом, ладно? Лучше расскажи о себе.

— Что рассказывать? Вот пишу разные бумаги…

— И стихи. Я ведь знаю. Почитай что-нибудь о любви.

— Но ты же против любви, Эля!

— Ах, чудачка! Я солдат, и буду только солдатом. До конца. Но ведь здесь-то, с тобой, в этой землянке, я могу хоть немного побыть сама собой? Просто девчонкой… Просто бабой. Я к тебе отдохнуть пришла, душу отвести. Почитай что-нибудь.

— “Было тихо. Снежинки кружились над бескрайнею скатертью снежной. Почему мы с тобой подружились, мой единственный, мой неизбежный? Ведь ни звезды, ни лунные ночи обвинить в сватовстве мы не смеем. Просто поняли: так, в одиночку, друг без друга, дышать не сумеем”.

— Это о нем?

— Да нет, так просто.

— Значит, он все-таки есть. Ну, ладно. Прочти еще.

Усталое, грустное лицо у Эли. Вьется по плечу ее темно-каштановая пышная коса: сняла Эля шапку, дала косе волю-волюшку. Черные глаза притушены веками: дремлет, мечтает о чем-то, печалится?

— Бабушка пишет тебе? От родных нет известий?

— Видно, погибли. Бабушка пишет… Читай же!

Были, не были эти мелькнувшие единственным мгновением два часа? Была или не была в ее землянке Эля? Когда она уходила и Лена шла ее провожать, все люди, что оставались в роте, высыпали наружу. Смотрели на них. Все до единого.

— В тылу девчата без хлопцев, здесь ребята без девушек, - грустно усмехнулась Эля. И погладила Лену по рукаву полушубка. - Прощай. Может, еще когда загляну. Спасибо за стихи. Теперь я снова могу… По трое суток.


Саперы останавливались на пороге землянок, потом возвращались в тамбур, чтобы смести с валенок снег. Радовались чистоте, теплу, тому, что истоплена баня, можно отогреться после ночевки в лесу. А больше всего тому, что учебный марш прошел удачно.

Лена не видела Женю, но знала: ему хорошо. Всем сегодня должно быть хорошо. Вот уж и ночь склонилась вплотную к земле, под окном Лены скрипят шаги часового - не Мотыльков ли стоит на посту? Может, и Мотыльков. Неказистый коротыш в кургузом полушубке. Простое, доброе сердце. Сколько таких Мотыльковых стоит в эту ночь на посту…

Эля, наверное, уже добралась до своего батальона, спит. И Мачурин спит, конечно: Лена встретила его, когда он возвращался из бани, распаренный до невозможности. Говорят, Мачурин такой нагоняет жар, что мало кто терпит. А сам, надев рукавицы, лезет на верхний полок и нещадно хлещет себя веником.

Спят Вильшанский и Ковальчук, спят Мохаметов и Постников… Все они слились перед ее глазами словно в один образ. “По трудным дорогам идет незаметный, обычный, не очень красив, - шептала Лена и видела перед собой курносое лицо Мотылькова, - последний кусок отдает, не жалея, в любой выручает беде. За горе народное сердцем болеет, веселый и бодрый везде, - это и к Бурхану относится, и к Павликову, и к старшине… - Пусть руки в мозолях, шинель грубовата и сам не геройский на вид, но сердце, горячее сердце солдата огнем драгоценным горит”. Разве это не о тебе, Женя?


Глава двенадцатая.


— Тревога!

Рота уходит на боевое задание.

Когда, собравшись, Лена выбежала из землянки, строй уже выровнялся. Командиры рапортовали Сарханову: “Первый взвод готов!”, “Второй взвод…”, “Третий взвод…” Место Лены в хвосте колонны, рядом с Володей Ивановым, у которого, кроме вещмешка, переброшена через плечо санитарная сумка.

Морозный воздух режуще-остр, легкие поначалу не вбирают его. Уже в первые полчаса Лена так устала от томительно-однообразного движения, что, кажется, готова была вот-вот упасть в снег. Еще не установилось дыхание, надо было идти, стараясь дышать размеренно. Ни о чем не думать, идти.

Наконец она ощутила общий ритм движения, вещмешок не вис больше на плечах камнем. Увидела робкую синь рассвета, в ней окутанные снегом ели, спины товарищей впереди.

Перед Леной идет Постников, похожий в своих растоптанных валенках на сутулого медведя. Уши у шапки он приподнял, видимо, чтобы лучше слышать. А что можно слышать здесь, в лесной промороженной глуши? Вспорхнула какая-то птица. Треснула от тяжести снега ветка. Прыгнул из-под куста в чащобу заяц. Все, как когда-то в Еловых Починках. Странно повторяется порой жизнь.

Лыжня тянется, тянется, уходя в глубь щетинящихся еловыми вершинами сопок. Она широкая, разъезженная, по ней трудно идти. Каждые пятьдесят минут привал. Какое счастье, можно опуститься на снег! Но как тяжело потом подниматься…

Постников, все такой же разговорчивый, ничуть не запыхавшийся от долгой ходьбы, учит:

— Вы не садитеся, робяты, стойтя. На палки обопритесь, и стойтя. Тоды, едрена вошь, куды легше срываться с места-то.

Да, с места срываться все трудней. И не только Лене: упорные тренировки сделали свое дело, но такой длительный переход - впервые. Ротная колонна постепенно расслаивается, в ней происходят перемещения. Мотыльков все время шел где-то впереди, сейчас он на несколько человек сзади. Скрылся за одним из поворотов Мохаметов. Лена не беспокоится за отставших: следить за ними поручено отделению Васи Русских.

Она и Володя держатся вплотную за Постниковым. Нельзя уступать усталости ни на шаг, иначе - позор! Стыдно оказаться слабее пожилого человека, ведь Постникову уже сорок восемь. И все-таки на очередном привале не Лена, а Постников спрашивает:

— Может, ослобонить тебя от мешочка-то, Олена Митревна?

Лена видит растерянные глаза Володи: ему тоже сейчас нелегко. Не хватало еще, чтобы заметил Сарханов, который вместе с Родиным и Бондаревым то и дело инспектирует колонну.

— Ни в коем случае, Кельсий Михайлович. Дойду.

Володя, поправив съехавшую набок санитарную сумку, нажимает на палки… близорукий, не очень расторопный Володя, за которым до сих пор Лена не замечала каких-либо особых черт. А он, оказывается, с характером.

Снова не хватает дыхания. Все сильнее гнетет такой легкий вначале мешок с продуктами и бланками.

Еще одна сопка, еще… Поворот, ельник, опять поворот… Привал! Наконец-то привал на обед!

Кое-как пожевав промерзшего хлеба с такими же мерзлыми рыбными консервами, Лена блаженно растянулась на охапке еловых веток. Но по колонне уже звучит команда:

— Младший лейтенант Бодухина, к товарищу майору! Лейтенант медицинской службы Иванов, к товарищу майору!

Собрав все силы, поднимаются. Бредут, еле переставляя ноги, мимо расположившихся на отдых солдат. Вот что-то увлеченно рассказывает Мотыльков.

— Фриц на меня бегит, а у меня патрон заклинило, - слышит Лена. - Я размахнулся, да прикладом! Так он и сел.

— А у нас, братцы, радист был, Сенькой звали, - перебивает его один из саперов, Трофим. - Мы, значит, полдничаем, а он в машине сидит, у рации. Тут немец начал мины кидать, одна как трахнула, Сенька из машины выскочил, к нам: “Братцы, мозги из меня вышибло!” А разобрались - котелок с лапшей в томате на голову ему опрокинуло. Мозги!

Вот, покуривая огромную козью ножку, сидит на своеобразной подставке из лыж и палок Мачурин.

— Кресло у тя из какой березы, али из карельской? Министерское, - пошутил, проходя, Постников.

— А что, не гожусь в министры подрывных дел? Еще как гожусь, только усы отпустить требуется да баки, - усмехнулся Мачурин. - Какой министр без усов!

Смеются. Шутят. Как будто им в самом деле все нипочем!


Сарханов вместе со командирами рассматривал карту.

— Впереди сложный рельеф: крутой спуск и болото. Возможно, после недавней оттепели оттаяло. Я выслал разведку. Колонну выровнять, шаг умерить. Лейтенант Иванов, немедленно проверьте, у кого есть потертости. Примите меры и доложите лично мне. Вы, Бодухина, подготовьте строевую записку, ее следует отправить с марша. Дальше пойдете в голове колонны, можете понадобиться.


— Вперед!

Лыжня бесконечна. Сопки безмолвно вырастают одна за другой. Взявшись неизвестно откуда, вдруг заморосил дождь: в последнее время так случается часто. Лыжня заледенела, лыжи липнут к ней, вися на ногах, как пудовые гири.

Привал от привала теперь, кажется, отстоит на годы. Меховой жилет не пропускает дождя, но сам намок и обледенел. Ватные брюки тоже. Намокли валенки. Противно съезжает на лоб влажная шапка.

Но они идут, упрямо идут к неизвестной многим из них цели. С крутого спуска пришлось сползать, таща на лыжах комья мокрого снега. Болото превратилось в снежную кашу, которую приходилось буквально разгребать лыжами. В Лене, кажется, не осталось ничего живого, теплого, лишь одним держалась: невдалеке Женя, он нет-нет да и взглянет на нее, уж перед ним-то нельзя слабеть…

… Еще один утонувший в сугробах ельник. Короткая команда, которой Лена не верит, не смеет поверить, такое это необыкновенное счастье: “Колонна, стой!” Слышится треск ломаемых веток, саперы вяжут шалаши, в них разводят костры, можно сесть, обогреться.

— Товарищ младший лейтенант, к товарищу майору!

Кое-как надев валенки, - счастье, что портянки подсохли, - Лена поплелась в соседний шалаш, где расположился Сарханов. Он пьет из жестяной кружки крутой кипяток, на коленях у него расстелена карта. Над ней склонились командиры, и у каждого в руках кружка с кипятком.

Постников и Лене дает кипятку, и она, обжигаясь, с наслаждением пьет его из раскаленной жестяной кружки.

— Пишите, - говорит Сарханов. - Срочное донесение. “Указанный рубеж достигнут в намеченное время. Ждем дальнейших распоряжений”. Все. Бондарев, отправь пакет с нарочным, ты знаешь, кому. Вы, Бодухина, отвечаете за документацию. Если поступит что-либо срочное, несите мне, на командный пункт комбрига. Утром - строевую записку. Постников проведет.

Где-то за кромкой леса в зеленое предвечернее небо взмыла ослепительно-белая ракета.

— Тревожатся, - заметил Бондарев. - Неужели почуяли?

— Осветительная. Часто бросают, - Сарханов отставил кружку. - Итак, товарищи, сообщаю порядок действий. Атака будет предпринята в трех направлениях. Наша задача обеспечить проходы в минных и проволочных заграждениях противника. Группы поведут Бондарев, Ковальчук, Наумов. Каждой группе приданы минеры из отделений Родина и Русских. С Ковальчуком идет Русских, с Наумовым - Родин. Бондарев возглавит группу прикрытия. Вильшанский остается здесь. Если операция пройдет удачно, потребуется ликвидировать минные поля противника и заложить свои. Если же в действие войдет второй вариант, предусмотренный на случай возможного срыва, будут даны новые указания.


За кромкой леса то и дело вспыхивают ракеты.

Изредка слышны автоматные очереди. Передний край совсем близко. И все-таки до него еще идти и идти.

Все обговорено. Постников принес горячий ужин: Бурханчик и тут каким-то чудом сумпл сварить вкуснейший кулеш.

Поев, ушел к бойцам Бондарев. Снял офицерскую шапку с серым цигейковым мехом Ковальчук, запрятал пышный чуб под более неприметную, солдатскую.

— До побачання, Лена, - тряхнул ее руку. - Не поминай лихом!

Саша Наумов задержался, затягивая ремнем короткий ватный бушлат. Сказал удивленно:

— Я думал, после того не доверят… А он послал! Лена, скажи честно, ты меня презираешь?

— Нет, Саша.

— Если бы ты знала, как я себя ненавидел! Мечтал о героизме, а поступил, как самый последний трус.

— Не трус, Саша, нет!

— Ну, анархист. Это одно и то же. Будто затемнение нашло, сам не знаю, что со мной сделалось. Когда Сарханов вернул меня и потом, я не представлял, как буду жить дальше. И вот иду, Лена, понимаешь, иду!


Лена стояла у входа в шалаш, дрожа от озноба, - и одежда еще ее просохла, и страшно вдруг сделалось за своих. Немного их уходит, пока немного… Самые смелые, лучшие. Неторопливо, по проторенной кем-то в сугробах тропе ушел в гущу елок отряд Бондарева. Повернул направо, скользнул на лыжах в лесную глубь отряд Ковальчука. Исчез среди столпившихся рябин и черемух отряд Наумова. Они только что стояли вот тут, на успевшей заледенеть тропе, все молодые, ясноглазые, рвущиеся в бой: Саша, Женя, Мотыльков, Петя Павликов…

— Задача понятна? - спросил в последний раз Сарханов. - Детали уточнены?

— Так точно, товарищ майор! - вскинул к шапке ладонь Саша Наумов.

— Ваш участок центральный. Действуйте. И возвращайтесь живыми. Чтобы все вернулись живыми, слышите?

— Есть вернуться живыми, товарищ майор! - счастливо проговорил Саша. Встретив взгляд Лены, он улыбнулся. А Женя, уходя, слабо махнул рукой. Или это лишь показалось Лене?


Вильшанский неспокоен, озабоченно прислушивается к ночным шумам. Долго смотрит вслед вспарывающим прозелень неба вражеским ракетам. Обойдя шалаши бойцов, неохотно присаживается у костра. Молча глядит на затухающие угли. Выгребает один из них; дождавшись, пока уголек остыл, тронул его несколько раз лезвием перочинного ножа. Протянул Лене:

— Это вам. Курочка Ряба. В залог, что все будет хорошо.

Приблизив ладонь к огню, Лена рассмотрела подарок. Это и вправду была “курочка ряба”: изящная головка с дыркой-глазком посередине, зубчатый хвост, темно-рябые крылья, светлое брюшко. Пахло от нее березой и дымом - так прихотлива поиграл огонь с березовым сучком… Как сумел Вильшанский разглядеть в костре, среди множества других, именно этот огарок? Уловить его очертания, освободить от лишнего, ненужного?

— Вы не видели цветущих каштанов, Лена? - задумчиво говорит Вильшанский. - Нет? Непременно приезжайте после войны к нам в Киев. В конце мая. Вы увидите незабываемое зрелище: всюду бело-розовые свечи каштанов. Тысячи, миллионы розово-белых свечей.

Вдалеке треснуло, сквозь неплотные стены шалаша было видно, как в воздух взлетел целый сноп ослепительно-ярких искр. Вильшанский настороженно прислушался и внось стал ворошить угли смолистой еловой веткой.

— Я был учителем математики. Эта наука, как вы знаете, далека от поэзии. Впрочем, не так-то и далека, что, к сожалению, понимают не все. Так вот, каждую весну я водил своих учеников смотреть, как цветут каштаны… А в сентябре сорок первого повел мальчиков в окопы. Многие остались там… Многие погибли, когда мы уходили от Киева. До того сентября я ведь не был таким стариком, - грустно усмехнулся он. - Мне казалось, больше незачем жить. Гибло все, что имело для меня смысл когда-то. Мне посчастливилось прибиться с оставшимися ребятами к отряду Сарханова. От и тогда был так же строг и взыскателен, меня это страшно поразило: к чему? Ведь мы же уходим, откатываемся… Помню, шли ночью, стояла такая же тишь, только луны не было. Враг остался где-то далеко позади, но Сарханов выставил охранение. Я втайне осудил его: вояка, боится своей тени… И вдруг услышал команду “Ложись!”. Тьму прорезали автоматные очереди. “Изготовиться к бою!” Мы изготовились. У меня и моих мальчиков были уже винтовки, мы подобрали их там, в окопах…

Снова треснуло вдали, снова по небу рассыпались белые яркие искры. Луна скрылась, ночь стала темней. Лена слушала Вильшанского, боясь спугнуть его даже движением, - он говорил словно бы для себя.

— Это была немецкая разведка. Они заметили нас на фоне горевших машин. Если бы не охранение…

Ракеты взметнулись в небо целым облаком, послышались глухие отдаленные взрывы, треск выстрелов. Вильшанский вышел из шалаша, слушал, словно мог услышать что-то самое важное для себя, самое необходимое. Смотрел, словно мог увидеть, что происходит там.

Ночь вдруг стала совсем темной и тихой. Ни вспышек ракет, ни выстрелов. Вильшанский вернулся назад к затянувшемуся пеплом костру.

— Так я попал к саперам. Мы с Сархановым рядом второй год. Он человек удивительно прочной воли.


Тишина грохнула, взорвалась. Дробно застучали, забили тревогу пулеметы. Заухала тяжелая артиллерия. Лене чудились отдаленные крики, только чудились: в гуле неближнего боя терялись даже всплески ракет.

— Все, - сказал, поднимаясь, Вильшанский. - Наши сделали свое дело. Теперь пошли другие. Можно ждать их назад.

Ждали. Как ждали! Никто не сомкнул в эти часы глаз. Это было безмолвное, трудное ожидание.

Они вернулись. И принесли с собой Павликова. Их было лишь двое: Трофимов и Мотыльков.

— Как это вышло? Где лейтенант Наумов, Родин? - бросился к ним Вильшанский.

— Не знаем. Товарищ старший сержант Родин доставил Павликова уже мертвого. Велел отходить в тыл. Сам вернулся назад.

— Еще до атаки?

— Так точно. Мы их ждали, а как стрельба началась, решили выполнять приказание.

Молча, сняв шапки, стояли вокруг Пети саперы. Лена смотрела на него, не смея поверить: ведь он совсем недавно смеялся, сушил над огнем гимнастерку, что-то пылко рассказывал о своем батьке, который жил и погиб как герой.

Из лесу вышли лыжники, это была группа Ковальчука. Они выполнили боевое задание без потерь. Но Бондарева не было, Русских не было…

— На их направлении бой, - возбужденно рассказывал Вильшанскому Ковальчук. - Что-то, видно, не сработало, пехота, что ли, запоздала. Нам повезло, успели по-тихому. Мачурин добре працював. От невтомный пидрывник! Як я про Павликова почув, серце розирвалось вид ненависти!

… Где же ты, Женя, родной, дорогой мой, как узнать - жив ли?


В промерзлой карельской, родной для него земле, под высокими темными елями зарыли Петю Павликова. У Пети было такое успокоенное лицо, словно он сделал все, что хотел, и теперь ему больше заботиться не о чем. Завернули Петю с головой в плащ-палатку, на дно могилы постелили хвою. Насыпали холмик. Поставили наскоро сбитый из ствола березы обелиск. Вильшанский выжег на нем надпись: “Минер П. С. Павликов. 1924 - 1943 гг.” Раздробленно прозвучал салют.

Надев шапки, ушли саперы. Лишь Постников, склонив бритую голову, постоял, держа смятую шапку в руках. Уронил:

— Парни-то какие гинут, Олена Митревна. Девкам моим - женихи.

Лена осталась у могилы, все еще не веря до конца, что нет больше Пети. Кто-то из бойцов положил ей на колени его документы. Совсем новый комсомольский билет. Связанные ленточкой письма от батьки. Батькина фотокарточа - бравый, усатый. Нестарая еще женщина в темном платье, Петина мать. Ей должна Лена послать извещение. Первое в ее жизни извещение… Неужели будут другие? Такая судьба у нее: ранить сердца матерей.

А вот и фотокарточка Пети. Русоволосый, худенький, смущенно улыбается. На обороте надпись. Что это? “Товарищ младший лейтенант. Это я приносил вам рябину. Петр Семенович Павликов”.

Мрачно качались над Леной ели. Бой вдалеке еще звучал, замирая. В лагере шла деловая суета: прибыли подводы, которые привел старшина Непомнящий, саперы готовились очищать захваченную у врага местность от мин, ставить новые заграждения.

— Товарищ младший лейтенант, срочный пакет!

Это Постников. Нужно идти на командный пункт, к Сарханову. Лена спрятала документы Пети в полевую сумку, фотографию положила в верхний карман гимнастерки - на память.


Вот и таинственные “бровки”, о которых до сих пор она только слышала. Узкая полоса низкорослых сосен среди болота. Враг обосновался на невысокой сопке, примыкающей к краю трясины. Окопы не глубоки - близко вода. Чтобы углубить их, насыпаны “козырьки” из земли. И все-таки нужно идти согнувшись. Враг, сидя на сопке, свободно простреливал наши ходы сообщения. С одного края сопки его сбили; он отошел вглубь, укрепившись на каменном выступе. Там еще шла перестрелка, пули долетали и сюда, совсем не страшно посвистывая над окопами.

Лена шла, не думая о пулях, ее тревожил вопрос: где Женя? Саша Наумов? Вася Русских? И вдруг столкнулась с Васей лицом к лицу: он, в сопровождении Мохаметова, вынырнул из-за поворота окопа.

— Неужто живые? - обрадовался Постников. - Гляди-ко, и впрямь.

— Лейтенант Бондарев ранен. Не тяжело. Его товарищ медфельдшер из-под обстрела вытащил, - сказал Русских.

— Петруха погиб.

— Знаю, - Русских зачем-то снял рукавицы, снова надел их, опять снял. - Постников, покурить есть?

— С полным нашим удовольствием, - достал из кармана кисет Постников.

Они покурили, присев на корточки.

— Родин не вернулся? - спросил Русских.

— Нет пока.

— На их краю жарко. Черт-те что там рвалось. И вы поближе к бою, товарищ младший лейтенант?

— С пакетом к товарищу майору.

— А-а… Ну, пока. Пошли, Мохаметов!


В блиндаже комбрига теснились офицеры, слышались звонки телефонов. Сарханов разговаривал в крайнем отсеке с капитаном Тихоновым

— Боев нет, а полтора состава потерял, - сердито говорил Тихонов. - Поперек горла встал нам этот проклятый клык!

Сарханов шагнул навстречу Лене:

— Что у вас?

— Срочный пакет.

Он разорвал пакет, хмурясь, прочел узкую папиросную бумажку.

— Ничего срочного. Любят наши тыловики засекречивать все подряд. Вас вызывают в финчасть бригады, на семинар. Павликова похоронили?

— Да, товарищ майор.

— Такие-то дела, Лена. Был Петя, и нет. Строевую записку на сегодняшнее число подготовили?

— Вот она. Только… может еще кто погиб? Не все ведь вернулись, - сказала, думая о Жене.

— Бондарев ранен. Остальные целы. Берите и отсылайте, - Сарханов крупно расчеркнулся под документом. - Можете идти.

— Слушаюсь, товарищ майор.

Все целы! Все остальные! Словно на крыльях, летела Лена назад, к ротным шалашам, совсем забыв о посвистывающих вокруг пулях. Женя жив! И, может, там уже! И Саша Наумов тоже! Хоть они уцелели! Хоть они!


Обоих увидела у костра. Саша спит, по-детски подложив под щеку ладонь, заботливо накрытый полушубком, позаботился кто-то из бойцов. Глубоко затягиваясь то и дело гаснущей цигаркой, Женя рассказывает:

— Товарищ лейтенант полз впереди, мы с Павликовым с флангов. Фашисты все простреливали, наугад… Здорово действовал Павликов! Вдруг слышу: он захлебнулся. Я к нему, а он уже не дышит, пуля в висок попала. Товарищ лейтенант рукой машет: мол, тащи его к ребятам… Мы еще недалеко отползли. Я Петра на спину, передал Трофимову и назад. Лейтенант лежит, замер. “Что?” - спрашиваю. “Кажется, фугасы, - шепчет. - Не пойму, две или три мины соединены”. Ну, разобрались быстро, ведь главное - ключ найти. Тройной был пирог, слоеный. Поснимали фугасы и тем же манером их опять в землю, под самые вражеские укрепления. Ювелирная была работенка! Отомстили за Петрика.

Полыхает костер. Идет своим чередом беседа. А Пети нет. Ранен лейтенант Бондарев. И Саша спит, по-детски подперев щеку рукой, будто с позднего гулянья пришел, а не из смертного боя.

Говори, Женя, говори, это ведь счастье - слышать твой голос…


— Дозвольте мне, товарищ лейтенант, к дельному делу прикоснуться.

Постников стоит перед Вильшанским, вытянувшись во фрунт, - тщедушная фигурка в разношенных валенках и матерчатом треухе.

— Что, на помощь повозочным?

— Так точно. Мины фашистские стаскивать и грузить.

— Идите.

Обрадованный Постников заторопился к подводам. Не забыл сказать Лене на ходу:

— Строевку я отправил в штаб, товарищ младший лейтенант. Все в полном порядке. И тут, видишь, порядок - поразорили вражье хозяйство, нанесли им урон!

Если бы Лена могла знать, что видит его в последний раз…

— Як усе выйшло, не поймешь, - недоуменно разводя руками, рассказывал через полчаса на своем ломаном языке старшина. - Погрузили мины разобранные, струмент шанцевый. Постников сив у сани, взяв вожжи в руки, ноги вытянув и каже: “Поиду-ка я, як бабы ездють”. И поихав. Так прямо на мину наихав, умести с коньми. И ховать нечого.


Жесткий предутренний мороз сковал воздух, он ползет в легкие мелкими всепроникающими колючими льдинками. Рота возвращается в свое распоряжение той же разъезженной лыжней.

Не все возвращаются: остался в разбитом войной лесу взвод Ковальчука, и с ним - Женя. Для них задание еще не кончилось. Нет Бондарева, не слышно звонкого голоса Пети Павликова, не бежит впереди Лены похожий на сутулого медведя Постников. Все кажется Лене, что он вот-вот окликнет: “Как, Олена Митревна, дойдешь? Может, ослобонить от мешочка-то?”

В голове колонны - взвод Саши Наумова. Не узнать Сашу: куда делась былая его напряженность, трепетность. Он сразу как-то повзрослел, возмужал, словно страшился все эти месяцы предстоящего боя, сам не зная, каким пройдет через него, и теперь скинул с плеч тяжкий груз неуверенности, обрел себя.

Чем дальше уходит рота от передовой, тем живей шаг саперов, веселей голоса. Володя Иванов уже не гнется под тяжестью санитарной сумки. И он был в бою, и он прошел первое испытание. Расправив плечи, спокойно скользит Володя по лыжне, и Лена не отстает от него. Идет, не глядя под ноги, помня лишь одно: ей предстоит писать письма Петиной матери, дочерям Постникова. Так и чудится хрипловатый говорок Кельсия Михайловича: “Парни-то какие гинут, Олена Митревна! Девкам моим - женихи”.

Люди какие гибнут… Лучше она не знала людей.


Их встретило родное тепло землянок. Потрескивает огонь в печурке. Лена только что из бани, новый ординарец Сарханова, Лобода, принес ей в котелке ужин. А Женя с товарищами остался там, на бровках, Женя, который вместе с Сашей Наумовым совершил подвиг: переставил мины противника. Враги, кинувшись в атаку, подорвались на собственных же ловушках! Захлебнулась атака, наши успели ринуться вперед.

Женя даже не намекнул на это. “Ювелирная была работенка”, и все.

Кто-то стучится в дверь. Сейчас она была бы рада лишь Саше. Старшина!

— Берить кроху, товарищ младший лейтенант, - говорит он и достает из-за пазухи медвежонка, совсем еще маленького пушистого медвежонка, который, косолапо стоя на непривычном полу, мигая, смотрит на Лену коричневыми глазами-бусинами.

— В лиси пидобралы, як до дому ихалы. Видно, снарядом яким берлогу потревожило. Колдыбает один по дорози, аж серце зайшлось, хай йому грець!

Лена погладила медвежонка, тот доверчиво приткнулся к ее валенкам. Потом с аппетитом вылизал из крышки от котелка овсяную кашу, за которой Лена сбегала на кухню к Бурхану. Беспрекословно улегся в углу возле печки, на мягкой подстилке, и сразу заснул: что нужно было ему, малышу, кроме сытости и ласки?


Глава тринадцатая.


Через дальние дали, сквозь стынь и сумятицу военного времени добралось до Лены письмо Нины Авивовны. Адрес на конверте был написан рукой отца. Только один адрес…

"Милая Леночка, я не знаю, где ты, поэтому пишу на адрес Алексея Павловича. Если даже он прочтет мое письмо, надеюсь, перешлет его тебе. О том, что мы пережили здесь, ты услышишь со временем много рассказов. Я завещаю тебе лишь одно: будь верной и доброй к людям, девочка, какими были все вокруг меня в эти дни, какой была твоя мама.

В последний раз, прощаясь с ней, я обещала, если ее не будет в живых - а она предчувствовала свою смерть, - я дала ей слово объяснить тебе некоторые ее поступки. Ты знаешь, как складывались у них отношения с Алексеем Павловичем, теперь уже знаешь… Так вот, Оленька сказала: “Объясните Лене, что Алексей Павлович талантлив, но безволен, и по безволию своему способен совершать зло, вовсе не желая этого. Он стал мне опорой в мои трудные дни; если я сейчас брошу его, он погибнет, лишившись опоры”.

Так сказала мне твоя мама, моя незабвенная Оленька.

Пальцы мои холодеют, а ведь надо еще заклеить конверт, надписать адрес. Живи, моя девочка, будь счастлива. Поклонись от меня Березовке - мы обе любили ее. Твоя Н. Городецкая. 31 декабря 1942 года".

Только девятнадцать дней не дожила она до прорыва блокады. Всего девятнадцать…

А мир все такой же. Вокруг голубые сугробы, тихо стынут березы в снегу. Кой-где меж стволами берез холодновато пылают рябины. Узка тропа через лес. Встретятся двое - не разойтись.

Они встретились.

Женя вырос откуда-то из сугробов, весь опушенный инеем: очень молодой славный снеговик на стандартных казенных лыжах. Лена бросилась к нему, забыв о медвежонке, которого вынесла на прогулку и который вдруг выскользнул у нее из рук.

— Женя? Вы? Наконец-то!

Шапка ее упала, ветер разметал волосы на лбу. Женя осторожно отвел их ладонями, близко заглянул в глаза:

— Ты ждала меня?

— Очень!

Он поднял шапку, стряхнул с нее снег:

— Надень. Простудишься, - и взял руки Лены в теплые свои ладони. Потом приложил ее ладони к своим щекам, постоял так минуту, закрыв глаза. - Все. Мне надо идти.

Лес молчал настороженно, они никак не могли разнять рук, не могли расстаться. Кружились, падали завесой снежинки. Он первый отнял свою руку. Ушел.

Лена смотрела вслед лыжнику в белом капюшоне, все в ней пело и плакало… “Было тихо, снежинки кружились над бескрайнею скатертью снежной…” Она уже написала об этом стихи. Для Жени. А осмелилась прочесть только Эле.

… Из-за ближней елки вдруг выкатился мохнатый зверек, который только что сбежал от нее, приткнулся к ногам Лены, заскулил, словно просясь на руки. Она взяла его, заглянула в бусинки-глаза: плачет? Тоскует? Куда он убегал от нее? Не нашел своей матери? В глазах звереныша были испуг и тоска, Лена укрыла его, подняв полу шинели. Прибежал к ней… А с утра в ее землянке побывала чуть ли не вся рота, любопытно было бойцам взглянуть на лесного детеныша. Был и капитан Сарханов, решил: “Завтра отправить в штаб бригады, там найдут, куда определить. Зверь - не игрушка”.

В лесу такого малыша не бросишь, погибнет. Да и сам он это чувствует… Все, к чему приникает сердце, так или иначе уносит война.

А Женя… все же спросил ее: “Ты ждала меня?” Все же спросил!


В ленкомнате, как обычно, собрались саперы: кто пишет письмо, кто читает газеты, сражается в шашки. Лене Вильшанский поручил выпустить очередной “боевой листок”, и она старательно переписывает заметки, то и дело поглядывая на дверь: неужели Женя не зайдет сюда, она уже не увидит его сегодня?

Зашел. Поздоровался со всеми. Наклонился над нею: читает заметки? Лена чувствовала дыхание Жени возле своего плеча и не смела повернуть голову.

— “Но сердце, горячее сердце солдата огнем драгоценным горит”, - повторил он. - Это, по-моему, можно положить на музыку.

Отошел, взял мандолину. Сел в дальнем углу, наклонил голову… Солдаты притихли. И вот постепенно, радостная и печальная полилась мелодия. “По трудным дорогам идет незаметный, - словно пробуя на ощупь слова, пробуя музыку, вполголоса пел Женя. - Обычный, не очень красив, с какой-либо думкой своею заветной, ее глубоко схоронив…”

Лена сидела, не поднимая глаз от “боевого листка”, дрожа от счастья и боли, не решаясь взглянуть на Женю. А когда решилась взглянуть наконец, в ленкомнате никого не было. Только они вдвоем. Все потихоньку ушли. И она хотела уйти, убежать - не смогла.

Он отложил мандолину, сел напротив нее, взял за руки:

— Слова очень простые. Это хорошо, о большом надо писать большими словами. Чуткость сердца… Вы… Вас нельзя не заметить, нельзя не любить…

Будто плотина прорвалась между ними; все, что преграждало им путь друг к другу, исчезло, растаяло. Он сидел рядом, смотрел на нее, слушал… Лена спешила рассказать, выплеснуть, открыть ему все, чем жила прежде, до встречи с ним, о чем тосковала и думала. О Березовке, где зори были такими алыми, где впервые почудилась ей любовь и где она потеряла маму. О Еловых Починках, нелюдимых и хмурых, где она поняла, что жизнь не решить одним махом, путь по ней труден, и оступишься, и упадешь. О Витьке, который любил ее, но она ничего не могла дать ему в ответ на эту любовь. О рябине, которую приносил в ее землянку по-ребячьи восторженный Петя Павликов…


— У меня одна любовь - Ленинград, - Женя выпустил ее руки, сжал кулаки у подбородка. - Вы знаете, что такое ностальгия, Лена? Я люблю Ленинград так же, как вы свою Березовку. Нет, неизмеримо больше! Петропавловская крепость. Ростральные колонны, отделенные широкой величественной рекой… Адмиралтейство, Сенатская площадь - как окаймление к Медному всаднику… Он сам, Великий Петр, сумевший увидеть будущее России… - глаза Жени горели мечтательно и счастливо, он уже не видел Лену, не видел прокопченной землянки, он был там, в своем Ленинграде… - Исаакиевский собор с его невыразимой простотой и изяществом. Грустный ангел на вершине Александрийской колонны - он знал, конечно, сколько слез и горя, неоправданных жертв и несбывшихся надежд ему предстоит увидеть. Гордые фигуры богов, воинов и мудрецов на Зимнем дворце… Ленинград - это гармония, законченность форм и художественного замысла. Это блистательное прошлое и светлое будущее русского народа - что бы ни сделали с ним враги!


Тихо в землянке, так тихо - плакать хочется. Почему-то вспомнились вдруг слова Вальки Тимохина: “Трех верст нет от нашей деревни до школы, а не перейти мне их, может, за всю жизнь”. Так и Лене - не перейти…

Женя умолк, все еще думая о своем, взял лист бумаги, набросал на нем ноты, протянул Лене:

— Возьмите на память. Ноты нашей с вами песни, - и, глядя в ждущие ее глаза, медленно проговорил: - Я люблю вас, моя Сероглазочка, золотая ошибка моя… Мое время кончилось, Лена. Я ухожу с рассветом.

Стукнула дверь, отзвучали уверенные шаги. Лена еще долго сидела за столом, глядя, как оплывает, тает плоская стеариновая свеча. Он снова уходит. Надолго ли? Кто может сказать?.. Между ними не три версты, между ними боль о близких, гибель товарищей, долг перед родимой землей, перед собою у каждого долг… Между ними - война.


Канцелярских забот у Лены достаточно, и нет больше верного помощника Кельсия Михайловича Постникова.

Работы полно, а приказано ехать в Лепшу, к Лохову, на семинар. Став на лыжи, Лена отправилась через заснеженные леса и увалы в этот нужный и ненужный ей рейс: Лохова видеть нет никакого желания, но ошибки в финансовых отчетах у нее есть. Значит, надо учиться.

Вот и утонувшие в сугробах избы Лепши, и насквозь прокуренная комната финчасти, вот и Лохов - румяный, улыбчивый в начищенных до умопомрачительного блеска сапогах, с круглым, туго перетянутым добротной портупеей животиком.

— А, Леночка! - приветствует Лохов, но глаза его, вопреки голосу, вовсе не радостны. Совсем другое отражают его глаза. - Занятия будут серьезные. О ночлеге для вас позаботилась Валечка. Прошу знакомиться - моя землячка Лена Бодухина. Это Валя, наша машинистка.

Валя - толстенькая коротышка с высокой грудью. У нее доброе лицо и милая улыбка. По тому, как она смотрит на Лохова и как Лохов напряженно-заискивающе смотрит на Лену, все ясно: боится разговора о его прошлом.

И хотя постель ей приготовлена в узкой Валиной комнате и Валя перед тем, как заснуть, осторожно пыталась выведать у нее, женат ли Лохов, Лена промолчала. Ей не хотелось говорить о Лохове. И жаль было нарушить зыбкое счастье Вали.


Женя пришел в роту еще однажды, на несколько часов. Лена проводила его по лесу до самой дороги.

В этот раз он был неразговорчив, думал о чем-то, почти не слушал ее. Так дошли до опушки. Лена остановилась:

— Ну, ни пуха ни пера, Женя. Пожалуйста, возвращайся живым.

— Так всегда напутствует нас Сарханов, - взглянул он на нее, словно не узнавая. - Я ведь ему обязан всем, что умею. Попал к нему после саперной школы. Впервые мы тогда столкнулись с немецкими минами: нужно было освободить путь пехоте. Первым пошел помкомвзвода Кленов, самый опытный из нас. Он подорвался сразу. Пошел командир взвода, я даже фамилии его не знаю. Тоже погиб. Тогда Сарханов приказал нам залечь в стороне… Мы лежали, вжавшись в землю, ждали взрыва. Его не было минуту, пять, десять… Потом Сарханов крикнул: “Ко мне!” Он разгадал, что мины были поставлены с тремя взрывателями, в том числе с донным. Некоторые вообще на неизвлекаемость… Сарханов был спокоен, но что меня поразило - весь мокрый от пота…

Женя держал руки Лены в своих, просто держал. Она смотрела на его длинные чуткие пальцы, в ушах, поднимаясь и ширясь, звучала музыка, та, что плыла когда-то под гулкими сводами каменной стылой церкви. Чтобы играть так, надо быть очень талантливым. Лена сразу поняла это. Но тогда она не думала о том, что пальцы Жени умеют не только владеть клавишами, что они умеют также мгновенно и точно скрутить колпачок взрывателя, нащупать почти незаметную проволочку, ведущую в смерть, и обезвредить ее.

Он отпустил ее руки. Оттолкнулся палками от наста, скользнул по присыпанной снегом лыжне, исчез.


— Товарищ младший лейтенант, к товарищу майору!

Грубоват голос у нового ординарца Сарханова, угрюмого Лободы, не звенит веселым колокольчиком, как бывало, у Пети…

— По вашему приказанию явилась, товарищ майор!

— Взвод Ковальчука задерживается на передовой. Нужно отвезти им деньги, белье, письма. Поедете со старшиной, завтра с утра.

— Слушаюсь, товарищ майор. Разрешите идти?

— Подождите. Вы видели сегодняшнюю газету? - спросил Сарханов. - Там напечатаны ваши стихи.

— Видела, товарищ майор. Их взяли из нашего “боевого листка”, когда был смотр стенгазет.

— А фотографию вашей подруги видели?

— Фотографию Эли? Конечно! На ее счету уже двадцать шесть врагов! Так и написано: “Снайпер Эллина Соколовская метким огнем из своей винтовки уничтожила двадцать шесть врагов. Э. Соколовская славится умением выслеживать врага, большой выдержкой, презрением к опасности. Она постоянно совершенствует свое мастерство”.

— Выучили наизусть… Зачем?

— Это - подвиг. Не какие-нибудь стихи.

— Стихи тоже нужны. Хорошая строка порой бьет вернее пули. Подруга у вас замечательная. Такую девушку можно повстречать лишь однажды в жизни.

— Вы знаете ее? - удивленно вскинулась Лена.

— Кого? Что? Вы свободны, идите, - резко сказал Сарханов. Как будто Лена вызвала его на излишнюю откровенность, а он не хотел этой откровенности и разозлился.


Те же ели, сопки, снега. Только ниже стали они, неприглядней, мартовские ветры подмыли, притемнили сугробы.

Вместе с Леной и старшиной на передовую едет Вильшанский. Он оживлен, все время шутит:

— Как вам нравится, Лена, увеселительная наша прогулка? Простор-то какой! Снега какие! Я уже засиделся в своем ротном раю!

— Попадем под артналет, будет увеселительная, - мрачно грозит старшина. - И что вы такой радый, товарищ старший лейтенант? Письмо от жинки получили, чи шо?

— А как же, получил. Она каждый день мне пишет, и я отвечаю ей каждый день. Время есть, и ведь полтора года ничего друг о друге не знали. Никак не наговоримся, - смеется Вильшанский.

— Моя Хрося тоже в без вести пропавших… Одно бы хоть письмецо з дому. Где вже там каждый день! - говорит старшина.

— Я ведь со своей Асей как познакомился? - слушает и не слушает его Вильшанский. - Был комсомольцем, чоновцем. Боролись с беспризорщиной. Во время облавы попалась нам Ася. Как она тогда глянула на меня, дай волю - убила бы. Из-за этих ее глаз спать не мог. Разыскал Асю в коммуне. Сначала говорить со мной не хотела, потом полюбила. Окончила рабфак, отлично работает. Но полная житейская непрактичность так и осталась в ней навсегда. Когда-нибудь, Лена, я дам вам прочесть ее письма. Хотите? Вот вернемся, непременно дам прочесть.

Миновали Людичи, потом еще две деревни, совсем пустые. По обе стороны дороги поднялся разбитый, исщепленный сосняк. На сломанных столбах у обочины висели сорванные провода.

— Здесь был прорыв на ноябрьскую, - пояснил Вильшанский. - Когда мы танцевали, люди шли в бой.

За лесом открылся городок, вернее, то, что от него осталось. Городок стоит на реке, по берегу которой после прорыва раскинулась наша линия обороны. Дома без крыш, груды кирпича, остовы печных труб. Гарь, дым…

— Остановись, мне нужно в штаб батальона, - приказал Вильшанский старшине. - Я мигом.

Старшина придержал лошадь возле кучи камней, у которой вышагивал часовой. Приглядевшись, Лена заметила среди камней вход, завешенный плащ-палаткой. Вильшанский, отогнув палатку, нырнул в глубь подвала.

— Поставь коня за угол, - посоветовал часовой. - Фашисты как раз в это время гостинцы бросают.

— И то правда, - пробормотал старшина, заворачивая лошадь. - Куда вы, товарищ младший лейтенант?

— Это первый батальон? Может быть, там Эля? - начала объяснять Лена и подняла голову, прислушиваясь: откуда-то возник, стал разрастаться в небе незнакомый протяжный вой.

— Ложись! - услышала Лена крик часового. И тут же кто-то мгновенно сбил ее с ног, она упала на землю. Вокруг дрогнуло, загрохотало, казалось, вот-вот ее смешает с землей, уничтожит… Оглушенная, Лена прижалась к земле всем телом, стараясь вдавиться в нее, уйти от этого нестерпимого грохота.

Даже когда все стихло, она долго не решалась поднять голову.

— Кончился артналет, вставайте, - услышала голос Вильшанского. Он стоял рядом, стряхивая с полушубка комья земли и снега. - Вы что, никогда не были под обстрелом?

— Бомбили наш поезд… С самолета.

— Это мины. Ну, поехали, - он пошел к подводе, которую выводил из-за угла старшина. И вдруг остановился: - Смотрите!

На снегу еще сохранились следы от валенок Лены: пятки у них были крепко подшиты, Постников очень старался, когда подшивал их… Прямо посреди правого следа лежал темный осколок. Если бы не Вильшанский, Лены, возможно, уже не было бы в живых.


Обратно Лена и старшина выехали перед вечером: саперы работали на укреплениях, приходили по одному. Жени она так и не увидела, был далеко, где-то на самом переднем крае. Но Вася Русских пришел.

— И вы до нас добрались, товарищ младший лейтенант? - сверкнул белыми зубами. - Успели бы получить деньги, все одно их некуда тут тратить. Старший сержант Родин просил за него расписаться, - Вася понизил голос. - Вам записочка есть от него. Вот, - положил прямо на ведомость свернутую треугольником записку. - Сказал, ответа не ждать. Так что спасибо вам! - закончил громко, принимая от нее деньги. - Не этой бы бумаги вы привезли, на закрутку, вот было б дело! Табачок есть, а с бумагой хана.

— Вот, возьми, - Лена протянула Русских чистый блокнот. - Годится?

— Еще бы! Бумага тонкая, значит, покурим, - сказал он довольно.


… Лена сжимала записку Жени в кулаке, ей было горячо от этой записки. Так и не прочла до сих пор: на виду у других не хотела, а остаться одной не пришлось. Старшина торопливо погонял лошадь. На рысях проскочили городок; в сосновом бору гнездились хмурые сумерки. Еще полверсты, и они снова будут среди лесной тишины, там, куда не достигают снаряды и мины. Лена ждала: скорей бы попасть домой, взглянуть, что там, в записке… Старшина что-то мурлыкал, особенно громадный в своем тулупе.

— Ну и плут Потапчик, - качая головой, весело хмыкнул вдруг он. - Сколько был у нас в роти, дня три? Привык к сладкому, уся рота баловала, як дите… Медвежонок, а гляди, с мозгами. Привез я с пефэес повидлу, он сразу унюхал, такий ласковый сделався. Як Николашка, мий младшенький… У мени трое их, сынов, як тильки жинка з ними справляеться. Бывало, конхвету принесешь у кармани, Николашка зараз учуе: “Тато, хочу конхвету!” Може, и хлиба немае сейчас у хати. Сдаеться, немец усе побрав…


Вдалеке ухнуло, послышался знакомый нарастающий вой.

— Опять взлякався, чертяка, - тревожно сказал старшина.

Он встал, закрутил вожжами, лошадь рванула… Если бы он не спешил! Если бы придержал коня хоть немного! Но было уже поздно, они с ходу врезались прямо во взметнувшийся перед ними вихрь земли. Лену отбросило, оглушило. Когда очнулась, над ней глухо шумели сосны. С веток осторожно падал снежок. Вверху, в самой высокой точке неба, одиноко мерцала звезда.

Лена двинула рукой, ногой, села. Так не бывает, чтобы дважды за один день удалось избежать смерти. Или бывает? Дорога выглядела мирной, только в одном месте чернело какое-то пятно. Неподалеку от Лены переминалась с ноги на ногу лошадь. Цела? Где же старшина? С трудом поднявшись, Лена побрела к саням: пусто. Подошла к зиявшей на дороге яме: никого. Из-за сосен послышался стон. Проваливаясь в рыхлом снегу, добралась Лена до сосняка. Старшина лежал на боку, неловка подвернув под себя руку. Он был без сознания. Тулуп на плече разорван, по снегу расползлось темное пятно… Кровь.

Лена метнулась к лошади: скорей отвезти старшину в санроту, к врачам! Тут же побежала назад, сначала надо перевязать. Она никак не могла повернуть тяжелое, обмякшее тело старшины. Хоть бы кто-нибудь проехал по дороге! Ведь ездят же тут люди! Все-таки повернула, стала расстегивать тулуп, он задубенел, не поддавался. Зубами, онемевшими пальцами рвала Лена скользкую овчину, боясь, что старшина истечет кровью прежде, чем она успеет ему помочь. Хватит ли индивидуального пакета, что есть у нее?

Она попыталась подтащить старшину к дороге, но даже не смогла сдвинуть с места. Вернулась к подводе, повела под уздцы лошадь. Та храпела, брыкалась, в одном месте провалилась по брюхо, Лена еле высвободила ее, боясь, что лошадь сломает ногу, и тогда все пропало. Как взвалила она старшину на сани, вывела лошадь на дорогу, не помнит. И как гнала ее, как гнала!

Облегченно вздохнула, когда, забрав старшину с подводы санитары сказали: “Жив”. Села у двери операционной, куда привычно-уверенно прошла хирург Наташа Рудава. Сидела, пока Наташа вновь появилась, снимая с лица маску:

— Будет жить. Крепкий мужик. Чаю хочешь?

— Нет, я домой, в роту, - только сейчас Лена вспомнила о записке, которую сжимала в кулаке. Выронила? Куда-то засунула? Не замечая удивления Наташи, вывернула прямо на пол содержимое полевой сумки, перебрала каждую бумажку. Цела! Значит, спрятала все-таки, не уронила!

Развернула записку… “Спасибо, Лена, но с моей стороны все было ошибкой. Прости”.

— Что с тобой? - шагнула к ней Наташа. - Сама ты не ранена?

— Нет, ничего. Я домой, к себе.

Выйдя, машинально взяла вожжи. Лошадь побежала трусцой, понемногу возвращая Лену в мир нетронутых снегов и дремлющих елей. Полная луна казалась медной, отблески ее падали на уцелевшие стекла пустых изб. Лене чудилось: там, в глубине, топили печи. Когда-то вернутся сюда хозяева, на самом деле затопят печи, испекут в них пышный духовитый хлеб.

… Как сказал он в тот вечер: “Я люблю вас, моя Сероглазочка, золотая ошибка моя…” Она услышала только “люблю” и не захотела услышать “ошибка”.

Отвела лошадь на конюшню, доложила Сарханову:

— Старшина ранен. Сказали, будет жить.

— Знаю. Звонили. Идите отдыхать, Лена. Вам надо отдохнуть. Я приказал Лободе согреть чай.

Тепло в землянке. Если б в углу посапывал мирно Потапчик… Где сейчас медвежонок, как-то ему приходится? Лена укрылась одеялом, полушубком, и все равно знобко. Греет руки о кружку с кипятком, никак не согреет…

Осторожно стучатся в дверь. Кто? Саша Наумов? Бурхан? А-а, Володя…

— Входи, - говорит она. - Ты тоже все знаешь?

— О старшине? Сообщил товарищ майор. Он тебя велел осмотреть. В общем, проверить твое состояние, - смутился Володя.

— Со мной все в порядке.

— Это хорошо. А, может, порошков дать успокоительных?

— Ты каждому солдату предлагаешь успокоительные порошки?

— Не сердись, Лена, я-то в чем виноват? Я ведь переживал тут за тебя. Знаешь, как переживал! Мне ведь не все равно, Лена. Я давно хотел тебе сказать, давай распишемся, а? Отпросимся у товарища майора, в Лесовщину, и распишемся. Тогда к тебе никто приставать не будет.

— Никто ко мне не пристает. Ты зря жалеешь меня, Володя. Ты славный. Я не знала, что ты такой славный… Я здорова, Володя. Ты иди. Я одна, сама. Понимаешь?


Лунная, кралась по лесу ночь. Лунная и тихая-тихая. Обманчивая тишина, она забирает самых родных, самых необходимых.

Женя больше не существует для нее, Лены, если даже он будет рядом. Пусть так, лишь бы вернулся живым!


“Больше года я не разговаривала с тобой, Галинка. Больше года… Все молчало во мне, жила лишь одним - чтоб исправно нести свою службу. Я писала тебе, но что это были за письма, две-три строки: ”Жива-здорова. Целую. Пиши“. Ты отвечала сердечно, без конца рассказывала о Бориске, сыне своем… Но после того, как из моей жизни ушел Женя, даже твои письма не могли меня отогреть”.

Лена оторвалась от своих мыслей, прислушалась. Тихо, лишь шелестит листва на деревьях. Дремлют, прислонившись к ящикам с документами, писаря. Клюет носом Львов, похожий на монаха в своей плащ-палатке с накинутым на голову капюшоном. Будь светло, Лена, верно, смогла бы сейчас написать Галинке большое искреннее письмо. А так…


Я буду рассказывать тебе мысленно, Галя, ладно? Как прежде, как рассказывала всегда до сих пор. Кто лучше поймет, чем ты, сердцем поймет меня и услышит? Подружка моя родная, сестричка названная моя.


Я сберегла записку Жени, Галинка.

Он не хотел моей любви, значит, не любил сам.

Но я ждала его возвращения. Все было неважно, все можно было перенести, лишь бы он вернулся живым!

Взвод Ковальчука возвратился через сутки, утром, я как раз шла в столовую… Первым вынырнул из лесу сам Ковальчук, лихой его чуб победно вихрился из-под шапки. За ним - Мачурин, Вася Русских, Трофимов… Вот уже и последний лыжник выскользнул из-за кустов, напрасно я напрягала зрение: больше не было никого. Накануне уехал на передовую майор Сарханов. Где он? Где Женя? Вильшанский?

Ковальчук остановился возле меня, протянул кирзовую полевую сумку Вильшанского:

— Прими документы политрука. Погиб Фома Фомич.

— Фома Фомич погиб? А Женя… Старший сержант Родин?

— Ранен. Увезли в госпиталь. Тяжко ранен, хто знае, буде живым, чи ни. Зато взяли тот проклятущий клык. Сколько фашисты оттуда погробили наших… Нам было приказано подорвать огневые точки. Подорвали. Пошла пехота в атаку. Пулемет вражий ожил, гад! Бьет наповал… Фома Фомич кинулся вперед, упал. Тогда пополз Родин. Бросил гранату, сбил пулемет, а сам…

— Куда его увезли, Леша, как можно его увидеть?

— В госпиталь увезли. Россия велика, де його побачишь. Жди звистки. Зостанеться жив, кликнеть.

Кашлянул кто-то, заплакал? Только сейчас до конца осознав случившееся, я оглянулась. Мохаметов, отвернувшись, присел на корточки, накрыл голову ладонями, плечи его вздрагивали…


Женя не написал.

Зато продолжали идти письма жены к Вильшанскому, каждый день, много дней подряд, пока она не получила извещения… Первое письмо я прочла: Фома Фомич хотел, чтобы я прочла, мне казалось, что я должна исполнить его предсмертную волю. Никогда не забуду это письмо, Галинка, разбросанный торопливый почерк и обращение: “Дорогой мой Фомочка…”


Дорогой мой Фомочка… А его уже нет!

“Помнишь, мы с тобой могли говорить о разных разностях ночь напролет? И это после стольких лет супружества! - словно слышала я далекий, не знакомый мне голос. - Я и сейчас никак не отойду от этой своей привычки, и не хочу отходить, и разговариваю с тобой в письмах - ведь для нас с тобой ничего не изменилось, правда, Фомочка? Какие могут быть между нами расстояния, если мы с тобой одно целое? Единое и неделимое, и пусть война, тысячи верст, но мы-то все равно те же, и я знаю, что бы я тебе ни писала, ты всему-всему будешь рад. Прежде - о сыне. С каждым днем он становится все более самостоятельным мужчиной. То отберет у меня утром ведро и сам принесет воды из арыка. То мелко наколет щепок - ты, говорит, не умеешь экономить дрова, а я буду жечь их экономно, чтобы ты не бегала каждый день за щепками на базар”.

… Меня удивило, Галинка, что она говорила о десятилетнем сынишке, словно о старшем товарище…

“Фомочка, милый, я шла сегодня на работу, и вдруг увидела похожего на тебя человека, - читала я дальше. - И походка твоя, и рост, и сутулость… У меня даже голова закружилась от радости, и я не помню, как выронила из рук сумочку. Правда, в ней было всего три рубля, я всегда такая ”богатая“ накануне получки по твоему аттестату, на них я собиралась пообедать в буфете… Подожди, я опять не о том… Неужели я когда-нибудь на самом деле тебя увижу? Просто невозможно представить эту счастливую минуту. Фомочка, родной мой, самый хороший, очень прошу тебя, вернись, пожалуйста, все это ерунда и неважно, что тут с нами происходит. Все это мелочи. Лишь бы вернулся ты!”

Больше я не смогла читать, Галинка. Это письмо вообще невозможно было читать.

Не смогла я вернуть этой женщине ее письма! Как было вернуть их? Вожу с собой.


Если бы хоть пару строк написал мне Женя, хоть бы одно слово… Письма не было, ни мне, ни кому-нибудь другому в роте. Умер? Не хотел писать? Где было искать его, у кого узнавать? Имела ли я право искать, Галинка, против его желания, против воли?


Нашу часть переформировали; теперь это дивизия, и я - делопроизводитель по учету офицерского состава и наградам в штабе стрелкового полка. Трудно было расстаться с друзьями-саперами, трудно привыкла на новом месте. Но все это уже позади, за многие месяцы жизни в землянках, все в тех же безбрежных карельских лесах, сроднилась я с товарищами по полковой канцелярии. Кто они? Представь себе: начальник четвертой части штаба полка, непосредственный мой начальник - Львов, тот самый, что вербовал нас когда-то в армию в Вологде. Есть и второй делопроизводитель, лейтенант административной службы Солод. Писаря Толстых, Лысенко… Ну, хватит, а то я засыплю тебя фамилиями, всех ты и не запомнишь.

Наш полк занимал участок обороны; действия не были значительными. Да и далека я от боевых действий: писарь и чернильная душа. Далека?

Не верь, Галинка, моим наговорам на себя. Конечно, в атаки мне ходить не пришлось, но все, что происходит на фронте, на всех наших фронтах, глубоко радует и волнует меня. Снова свободен и возрождается Ленинград - значит, есть куда вернуться Жене. Разбили врага под Курском - значит, снова среди своих близкие старшины Непомнящего, Васи Русских… Взят Мариуполь - разыщет теперь жену Ковальчук! В полку нашем тоже многие товарищи обрели, наконец, потерянные семьи.

Но у многих дочери, сыновья, сестры угнаны в Германию…

Здесь, на нашем фронте, назревают большие события. Вернее, они уже начались, Галинка! Мы идем на прорыв. Наш полк выдвинут на передовую. Обозы укрыты в лесу. Тишина, лишь листва шелестит на деревьях. Бесконечная тянется ночь.

Вот и первые проблески зари. Будто слабой розовой краской провели по темному краешку неба…

Дрогнула земля - это мощным залпом ударили орудия.

Прошли, низко вися над землей, тяжело гудя, бомбардировщики.

Схлестнулись в небе острые стрелы истребителей.

Буря бьется в лесу, пригибая деревья. Над рекой бьется буря. Хлещут молний заряды - по врагу. По врагу!


Впереди тот самый городок, где спас меня от смерти Вильшанский и возле которого погиб сам. Мы должны форсировать реку, выбить врага из прибрежных окопов, закрепиться, чтобы обеспечить возможность переправы основных сил.

Бой утих, отдалился.

Пошли вперед обозы. Значит, переправа наведена, наши на том берегу!

От городка не осталось ничего, весь он - груда обгорелых развалин. Вдоль берега реки тянутся узкие извилистые окопы, видны площадки для орудий, дзоты, блиндажи.

Берег изрыт, разворочен снарядами. К переправе подошли уже тысячи людей, сотни подвод. Песок на дороге разъезжен в глубокие колеи. Мы с писарями подталкиваем бричку, груженную тяжелыми ящиками с полковыми документами. Старшина Почикайло, неуживчивый, вечно всем недовольный, крутит над головой вожжи, проклиная ни в чем не повинных коней. Львов покладисто трусит сбоку. Вот уж кто вряд ли способен на подвиг. Работать он умеет, а воевать… Не знаю, не знаю.

Понтонный мост качается под ногами. Страшно думать, что внизу, под шатким мостом, холодная глубь. Сколько она поглотила сегодня наших…

Возле понтонов работают саперы, что-то устраивают, налаживают, приколачивают. Да это же родная моя саперная рота! Вот плещется на ветру смоляной чуб Леши Ковальчука. А вон улыбаются Мотыльков, Мачурин, Мохаметов… Вот и Вася Русских, и Бондарев возле него.

— Здорово, штабист, - говорит Бондарев так, будто мы только вчера расстались. - Привыкла в полку? Ты у нас молодец, не вешаешь носа. Смотри на хлопцев получше, а то долго теперь не встречаться, до следующей большой реки.

— Чего ж долго? - возразил, подтачивая бруском лезвие топора, Мачурин. - До той реки, что Шпрее называется, не так уж далече.

— Лена, а моя жинка знайшлася, - похвастался Ковальчук. - В партизанах була. Геройска дружина.

— Я рада за тебя, Леша. Где Саша, лейтенант Наумов?

— Теперь вже старший лейтенант Наумов. Звание Сашку присвоили. Его рота реку форсировала вместе с вашими. Впереди Сашок, лупит фрицев по пяткам, - оскалил зубы Ковальчук.

— Мама моя жива. И хата цела, товарищ младший лейтенант! - пшеничные волосы Васи Русских отсвечивают на солнце, глаза полны радости. - Чуете, пошли! - широко развел он руками. - Эх, шагать нам теперь до самого Берлина!


Что ж, будем шагать, Галинка. Будем шагать.



Повесть четвертая


Земля под ногами


Эх, дороги…


Глава первая.


Горит земля под ногами. Вздыбленная танками, скованная морозами, обдутая яростными январскими ветрами, горит ногами у немцев земля. Враг откатывается так быстро, что вот уже трое суток, почти без отдыха, дивизия догоняет фронт и не может догнать.

Спотыкаясь о мерзлые комья, держась за борт колыхающейся на выбоинах брички с вещами и документами, Лена буквально спит на ходу. Рядом с ней сонно бредет Лида: краток отдых на этом стремительном марше, а писарям приходится вершить свое повседневное дело, и повар тоже должен успеть приготовить и раздать пищу.

Лида… Удивительные встречи дарит Лене война! В Карелии столкнулась она с бывшим женихом своей любимой учительницы Татьяны Прокловны, ставшим техником-интендантом, а ныне капитаном интендантской службы Лоховым. После прорыва вместо выбывшего по болезни штабного повара в полк пришла Лида - березовская подружка, сестра Галинки, Лида Самсонова. Оказывается, они все время были неподалеку, только до ранения Лида служила в другой части. Лена ахнула, увидев однажды утром в штабной столовой неповоротливую родную толстуху: Лидка! И нисколько не изменилась. Хоть обрадовалась встрече не меньше Лены, выразила это в своей обычной невозмутимой форме:

— Гля-кось, офицер со звездочкой! Мама писала, да я не поверила.

Почти полгода вместе, а Лена все еще не привыкла, что Лида рядом: уж слишком невероятно было так вот найти друг друга.


До чего хочется спать! Сойти бы с дороги, лечь в такой пушистый мягкий снег на обочине. И спать, спать, спать.

Встряхнувшись, она увидела, что действительно стоит сбоку дороги, а бричка, в которой восседал старшина Почикайло, маячит далеко впереди. Мимо идут и идут солдаты - взвод за взводом, рота за ротой… Третий батальон. Командир его, маленький верткий Краснов, только что промчался верхом, в сопровождении целой свиты. Офицеров Лена почти всех знает в лицо: еще бы не знать ей, занимающейся учетом офицерского состава. Никто из них не окликнул ее, не бросил привычной шутки, даже командир санвзвода Грунин. Не до того. Лишь Катя, Катюша Волгина, батальонный санинструктор, помахала Лене рукой. Вид у нее утомленный, голубые, чуть навыкате глаза припухли. Устала.

Ускорив шаг, Лена догнала свою бричку. Лида тревожилась:

— Куда ты делась? Гляди, не отстань.

— Светло, не страшно.

— Не страшно, а хоть полчаса подремать надо, - Лида покосилась на Львова, который понуро шагал сбоку в окружении писарей, вздохнула: - Начальник твой не поможет. Лучше сама попроси старшину.

— Какой смысл? Только наслушаешься грубостей.

Почикайло был вообще груб, а с писарями особенно. Вот коней он берег и холил необыкновенно, никому не позволял садиться на бричку: хватит, мол, того, что ваши манатки везут.

— Тогда ухватись за бричку, может, вздремнешь, - посоветовала Лида. - Я за тобой погляжу, потом ты за мной. Ладно?

Плыла, качалась, словно подвешенная на тросах к небу, земля, плыла и качалась.

— Нет, эдак худо, погоди, я тебя устрою, - заботливо прогудела Лида. - Потеряешься, и я не угляжу, глаза сами закрываются.

— Где ты меня устроишь? Хоть бы сама устроилась, - потерла застывшие на ветру щеки Лена.

— Где, где. Подождем батареи, скоро должны быть. У меня там муж, - нехотя обронила Лида.

— Муж? Да ты что, откуда он взялся? И ты до сих пор ничего не говорила!

— Чего говорить-то. И он не велит.

Они стояли, повернувшись спиной к ветру, опустив уши серых суконных шапок, спрятав руки в вязаных шерстяных перчатках в рукава кургузых шинелек. Военные девчата, сами себе избравшие суровую эту судьбу. Стояли, притаптывая снег кирзовыми сапогами, глядя на движущуюся мимо них полковую колонну. Громада шла мощная. Люди устали, но не заморены. Одежда и обувь у солдат крепкая, хорошо пригнанная. Орудия плотно зачехлены, кони сытые, ухоженные. За каждой батареей - повозки со снарядами, продовольствием, фуражом. Брички нагружены высоко, рукой не дотянешься.

— Вот он, - подалась Лида навстречу показавшемуся из-за поворота всаднику. Это был офицер лет тридцати, узкоглазый, носатый, в туго перетянутом ремнем полушубке. Заметив их, он обернулся, что-то стал выговаривать ездовому первого орудия. Так и проехал, отвернув голову, словно не видел.

Лида промолчала, только потемнела лицом. Лена подняла воротник шинели, как бы закрываясь от ветра. Муж… Вот, значит, кто - командир минометной батареи Трошин. Память услужливо высветила строки из книги учета офицеров: “Женат, двое детей. Адрес семьи - город Хабаровск”. Известно об этом Лиде? Если нет - сказать?

— Что, девчата, замерзли? - послышался веселый оклик. Лена подняла глаза: лейтенант Стахов. Павел Стахов, комвзвода у Трошина. Лена запомнила Павла еще в первое свое посещение батареи, когда проверяла учетные данные - иссиня-серые глаза его тонули в густых щеточках черных ресниц. Словно два богота родной ее тихой Шолды в окружении камыша…

— Третьи сутки не спим, - сурово сказала Лида. - Идем, как пьяные. Вздремнуть бы.

— Это организуем. Ну-ка, Бродский, уступи место девушке, - приказал Стахов бойцу, сидевшему сбоку ездового на передке ближнего миномета. И когда тот спрыгнул на землю, кивнул Лене: - Садитесь и попробуйте поспать.

— А Лида?

— Устроим.

Ноги были как ватные. Лена с трудом влезла на передок, села, ощутив рядом теплый бок ездового, ухватившись за железный поручень и облегченно ухнула в глубокий беспамятный сон.

Тотчас кто-то принялся трясти ее за плечо.

— Проснитесь, младший лейтенант, ноги поморозите, - твердил настойчивый голос. Лена с трудом открыла глаза: рядом гарцевал на гнедом своем коне Стахов, уговаривал ее пробежаться. Сразу озябнув она послушно слезла, заковыляла на негнущихся ногах. Все тело ломило, пальцы на руках были словно чужие, пришлось оттирать их снегом. Вскоре и ноги отошли, Лена зашагала бодрей. Стахов ускакал куда-то вперед, видимо, в голову батареи, потом вернулся обратно, бросил ей:

— Вздремните еще, разбужу.

Она проехала немного, но уснуть не смогла. Ноги затекли, холод забивался в сапоги, за ворот. Чуть отдохнув, сошла на землю.

— Выспались? - спросил, нагоняя Лену, Стахов.

— Не очень. Все равно спасибо вам.

— А, ерунда, чего там, младший лейтенант. Жаль вас, слабый пол. Трудно вам приходится.

— Меня зовут Лена. Лена Бодухина. И не такие уж мы слабые. Видите, не отстаем.

— Вижу, - рассмеялся он. - Имя ваше тоже известно, девчат в полку всех изучил. А вас помню, как печатали на машинке возле штаба, в Финляндии. На ящике из-под снарядов сидели… Подруга ваша ушла, говорит, от старшины попадет. Вы тоже боитесь старшины?

— Не боюсь, но… не люблю грубых людей.

— А вы его по стойке “смирно”. Вы же офицер.

— Он признает только начальника штаба.

Стахов спрыгнул с коня, пошел рядом с Леной.

— Разбаловали вы своего старшину… Мы с вами как-то сидели в кино вместе, не помните? “Жди меня” показывали. Вы плакали. Теряли друзей?

— Теряла. Ну, мне пора к своим. Прощайте.

— Еще увидимся, - крепко тряхнул он ее руку. - Дорога впереди длинная.


Закат давно отпылал, над землей стлались редкие дымчатые сумерки. Земля была ровная, как стол, припорошена снегом. Кое-где топорщились небольшие прозрачные рощицы. Польша… После выгрузки их эшелона их полк неделю простоял в привисленских селах; нигде никогда не видела Лена такой всепоглощающей нищеты. Дочиста вымела утлые мазаные хаты война; деревянная скамья, два-три горшка на припечке, репродукция с изображением божьей матери на стене - все имущество. Дом, где разместилась строевая часть, был богаче других, там стояли стол, кровать с соломой, покрытая рядном. На печи обитал совершенно седой и слепой дед в домотканых портках и рубахе. Целыми днями он прял. Приходя утром, Лена видела, как он привычно сучит нить, и, уходя поздно вечером, слышала все тот же монотонный шелест веретена.

В субботу хозяйские дочки собрались на вечеринку. Мужчин попросили выйти. Лена осталась: девушки не стеснялись ее. Вымыв головы в деревянном ушате, они расчесали и уложили волосы, достали из плетеного короба белые расшитые кофты и пестрые юбки, сунули ноги в деревянные колодки - и только их видели. Для них война кончилась, все для них началось сначала: мир, любовь, вольный труд. “А нам еще шагать и шагать версты, - думала Лена, вспоминая молодых полек. - И всюду, где мы пройдем, все будет начинаться сначала. Мы гоним перед собой войну, все туже свертывая ее огненный свиток. Она опаляет нам лица, сжигает наши жизни, но мы упрямо скручиваем, сминаем ее… Когда же погаснет последняя вспышка?”


— Прива-ал!

Лена так измучилась, устала, рядом с ней так изнеможенно брела Лида, что долгожданный этот приказ обе восприняли почти равнодушно.

Свернули с дороги в невысокий густой ельник, такой же, как у них под Березовкой. Сколько дорог прошла Лена, сколько мест повидала всяких, а Березовку не может забыть… Вчера ночевали в поле, кто как сумел пристроиться. Лену и Лиду старшина милостиво допустил в повозку. Короткий, неуютный был это сон. Сегодня писаря соорудили шалаш, набросали в него целую гору ветвей. А связные уже спешили из батальонов и батарей с донесениями, Львов протянул Лене ее долю бланков: фронтовая статистика поставлена четко, ежедневно должно быть учтено, кто прибыл-убыл, сколько человек питалось из полкового котла, сколько назавтра выдавать порций сухого пайка и махорки.

Лида, повесив над огнем котлы, кипятит чай, варит на ужин штабным офицерам пшенную кашу с тушенкой.

Когда покончили с едой и делами, над лесом уже витала сонная тишина. Лишь слышались разговор в шалаше командира да шаги часовых неподалеку. Лена подождала, пока Лида спрятала поварское имущество; вместе забрались в шалаш, где уже похрапывали писаря, легли рядышком на подернутую инеем хвою, укрывшись плащ-палаткой. До чего славно вытянуться во весь рост, дать отдых телу, ощутить надежную прочность приютившей тебя земли.

Она проснулась счастливой: на этот раз выспалась! Хорошо, что Кельсий Михайлович Постников научил ее в свое время порядку: просушила перед сном у костра портянки и сапоги, положила их на ночь под голову. Теперь ногам было тепло. Умывшись снегом, Лена отошла к краю ельника взглянуть на утренний мир. Вдалеке погромыхивало: они приближались к фронту. А здесь тихо плавилась заря, с веток, тронутых ветром, слетал хрупкий снежок. С улыбкой вспомнила Лена минувший день: славный все-таки этот Стахов. Знала его, но не присматривалась внимательно. Она не любила принимать чужих забот, считала, что, став бойцом, ни в чем не должна позволять себе слабости, но он позаботился так по-товарищески просто.

Возле елки Лена обо что-то споткнулась. Глянув, потрясенно замерла: засыпанный снегом, у ног ее лежал мертвец. Шинель мышиного цвета, подбитые коваными гвоздями сапоги… Немец! Рядом еще, еще… Она отступила в страхе. Такого еще не видела. Только в Карелии во время прорыва пришлось пройти мимо убитых. То были свои, родные бойцы, они погибли героями. А тут поверженные враги. Немцам теперь не до убитых, дай бог унести ноги живым. Нашим тоже не до мертвых врагов. Страшное ледяное поле. И эти люди… Сами хотели этого, к этому шли, но ведь люди!

Полк уже выстраивался к маршу, она поспешила на свое место. Спросила у Львова, кивнув на лесную опушку:

— Видели, Николай Петрович?

— Мерзлых немцев? Видел, - отозвался он. - Кто им виноват, сами напросились… Вот я в Ленинграде был зимой сорок второго, душа леденела. Дети в сугробах… Потому из штаба армии в полк перешел. Комполка!

На дорогу в сопровождении штабных офицеров действительно выехал командир полка Порфирьев, крепко сбитый, с румянцем во всю щеку. Став у развилки, всадники пропустили голову колонны, придирчиво оглядывая строй. Тут и командир первого батальона Аржавин, и Краснов на своем рослом битюге - удивительно, до чего любят маленькие люди все большое. Тут и бывший комбат - один, ныне начальник штаба полка майор Тихонов. Ах, как он танцевал в сорок втором году, в Людичах, вальс-чечетку!

Как и все остальные, Лена при виде старших командиров невольно выпрямилась, прошла, четко отбивая шаг.

— Видать, с ходу в бой, - сказал Львов. - Не зря парад-то устроен. Вон и офицер связи из штаба дивизии…

— Куда мы идем, не знаете?

— Вроде, на Краков. Слышите, канонада слева? На подкрепление.

Еще издали видны были столбы дыма над городом; тянуло удушливым смрадом. Скелеты домов, груды кирпича, битого стекла - вот чем встретило их предместье. Война не щадит ни людей, ни городов.

Батальоны уходят, обоз остается. И строевая часть, конечно. Стоя возле брички, Лена взглядом провожала колонну. Вот, мирно сутулясь, глубоко надвинув на лоб шапку, ведет батальон Аржавин. Капитан Краснов, увидев Лену, озорно надул щеки… Любит пошутить Краснов! На новогоднем полковом вечере он показал ей фотографию целой семьи: тут и старички были, и взрослые, и дети… Спросил: “Отгадайте, который здесь я?” Малыш на коленях у матери смешно таращил глаза, на нем была короткая рубашонка, ноги в полосатых чулках он свернул калачиком, щеки надул пузырем. “Вот, - указала Лена на малыша. - Вылитый вы”. “Угадали!” - почему-то обрадовался Краснов и с тех пор при встречах с ней обязательно надувал щеки…

А вот и санвзвод, и Катюша идет следом за санитарной повозкой. Вчера Катя выглядела предельно усталой, а сегодня смеется:

— Идем с нами, Лена!

— Не возьмете.

— Возьмем. Попроси лейтенанта!

— Сверх штата не принимаем, - состроил казенную мину Грунин. - Пожелайте нам лучше ни пуха ни пера, Лена. И поменьше работы.

— Если бы!


Глава вторая.


Ушли батальоны. Лена постояла, прислушиваясь: бой в городе шел какой-то разрозненный - в одной стороне тяжело ухали пушки, в другой неумолчно вторили им пулеметы. Иногда среди возникшего вдруг затишья рассыпался треск автоматов, будто кто-то на бегу быстро-быстро щелкал палкой по стволам деревьев.

Ездовые, подвесив к мордам коней торбы с овсом, разожгли костры, принялись кипятить чай в котелках: без него на холоде долго не выдержишь. Какой-то боец, усевшись на обгорелую балку, перекинул через плечо ремень трофейного аккордеона.

В одном доме возле дороги уцелела часть нижнего этажа, в ней развернули канцелярию. За трое суток беспрерывного марша дел накопилось довольно. Лена села работать, прислушиваясь к льющейся сквозь разбитые окна песне:

… И что положено кому,

пусть каждый совершит…

Немного ей положено - клеить пакеты, составлять сводки, писать извещения. Горький, далеко не героический труд… Там, в городе, выстрелы еще гремели, отдаляясь. Как там родные люди, кого придется вычеркнуть сегодня из полковой книги, в какой край слать похоронные? Только бы не Стахов! Поймав себя на этой мысли, она рассердилась: что ей до Стахова, разве других жаль меньше?

Но ведь она клялась там, в Карелии, дала себе слово, что сумеет остаться суровой и гордой, сожмет свой девичий характер в кулак. До сих пор не изменила этой клятве, памяти Жени не изменила…

— Обедать! - позвала Лида из соседнего отсека, где старшина Почикайло оборудовал кухню. Сам он, по-хозяйски расположившись за столом, истово хлебал вермишелевый суп. Так едят крестьяне, воротясь с поля: не спеша, со вкусом, уминая огромные ломти хлеба. У Почикайло квадратные челюсти, глубоко ушедшие под лоб глаза. Теплеют эти глаза, лишь когда Почикайло смотрит на своих могучих, отбитых у врага коней.

И еще, как ни странно, старшина бережет Лиду: не дает поднимать тяжелые котлы, рубит дрова. Ругается при этом на чем свет стоит, обвиняет Лиду во всех смертных грехах, но чуть что ей не по силам, отодвинет широченным плечом, сделает сам.

Львов, войдя, попросил Лиду налить одного бульону:

— Опять замучил гастрит.

— Идите в медсанбат, - посоветовала Лида.

— Там без меня хватит дела. Перетерплю.

Старшина, кося злым глазом, пробурчал:

— Яка еда, така работа. К лядащему телу всякая хворь цепляется.

Отечные веки Львова дрогнули:

— Опять грубите, старшина? Хотите, чтобы я доложил начштаба?

— Докладайте, - старшина облизал ложку, сунул ее в голенище сапога. - Дальше передовой не отправють. Попаду на передовую, усе, може, якому немцу шкуру спущу.

— Вижу, вы любитель спускать шкуры…

— Вам що до того? Меня лучше не трожьте, товарищ старший лейтенант. Я пуганый-перепуганный, сам себя, бываеть, боюсь.

Лена, взяв миску с супом, села у окна. Только поднесла ко рту ложку, стенку напротив нее прорезала автоматная очередь.

— Ложись! - дико крикнул Почикайло и, схватив автомат, с которым не расставался даже за обедом, выскочил наружу. За ним ринулись Солод, Толстых. Еще раз, чуть не по самому полу, прошлись пули. Лена вслед за Львовым выбралась на крыльцо. Ездовых будто смело от костров; старшина и Солод взбегали на паперть костела, что высился напротив их дома. Башня костела была разворочена снарядом, оттуда свисали балки, готовые вот-вот рухнуть. Из-за этих балок в третий раз прозвучала автоматная очередь, к счастью, никому не причинив вреда.

Почикайло и Солод скрылись внутри костела; писарь Толстых, морщинистый и беззубый - так беспощадно расправилась с ним в Карелии цинга, лежал за каменной тумбой, держа на прицеле одному ему известную точку возле раскачивающихся на весу балок. К Толстых ползком добрались ездовые, и Лена, вдруг ощутив холодок страха, легла на льдистые плиты крыльца, за мраморные балясины.

Костел молчал; но вот из него с поднятыми руками вышли два немца, за ними показались Солод и Почикайло, держа автоматы наизготовку. В драных мундирах, с прокопченными лицами, немцы походили на привидения; у одного на голове была каска, светлые волосы другого, взметенные ветром, стояли дыбом. Испуганно озираясь на сбежавшихся к ним солдат, они бормотали:

— Никс тодт… Гитлер капут…

— Капут, капут, - яростно выругавшись, передразнил старшина. - Когда вы детей да жинок наших стреляли, Гитлер не был капут?

Круто повернувшись, он ушел в дом.

— Туда забрались, а слезть не могли. Потому и стреляли, - объяснил Солод Львову. - Отправлять будем, товарищ старший лейтенант?

Львов поправил ремень, счистил с шинели снег. Подозвал одного из ездовых:

— Ведите их к костру! Смотреть в оба! - и обернулся к Солоду: - В строевке второго батальона путаница. Разберись.

— Разберусь, Николай Петрович, только поем сперва.

— Вообще-то нечего было лезть к черту на рога, - пробурчал в спину Солоду Львов не то ворчливо, не то одобрительно. - Тоже мне, герои!


Боя уже не слышно. Тщательно подгибая края бумаг, Лена укладывала их одну к другой в папку. Потом, проткнув бумаги шилом, сшивала суровыми нитками. Нитки должны лечь в два крыла, следует протыкать три дырки. Так учил еще в штабе армии Львов… Папки с делами, сшитые подобным образом, выдерживают самые длительные перевозки. Нужны ли будут кому-либо после войны эти старательно оформленные Леной и множеством других писарей фолианты? Своеобразная статистика боев, фиксирующая приливы и отливы в людской силе, вооружении, обеспечении продуктами, одеждой, боеприпасами. Только здесь, в этих папках, сохранятся поименные списки всего личного состава полка. Кончится война, пройдет много лет, и вдруг люди почувствуют необходимость встретиться с товарищами по боям, с друзьями своей военной молодости. Как отыщут они друг друга, и отыщут ли? Например, что стоило бы Лене переписать в свой блокнот адреса офицеров полка?

Все это досужие фантазии. В Карелии, сидя в теплой землянке, не сообразила, а здесь - пальцы у нее свело от холода, рамы с разбитыми стеклами не защищают от ветра. Ездовым куда теплее возле костров.

Она вышла на улицу, у первого же костра протянула руки к огню. А-а, вот они, пленные фрицы! Тоже отогрелись. Им даже поесть дали. Отходчива русская душа…

Из-за угла, в сопровождении автоматчика, вышел высокий подполковник.

— Чье хозяйство? - спросил он, и у Лены дрогнуло сердце от такого знакомого голоса. - Есть тут поблизости связь?

— Хозяйство Порфирьева. От нас можно позвонить, - сказала она громко. - А я вас сразу узнала, товарищ командир роты… Простите, товарищ дивизионный инженер!

— Лена? - Сарханов удивленно вскинул широкие брови. - Вот не ожидал встретить! Ведите к телефону. Нужно срочно переговорить. А вы не изменились. Все та же наша светлая Лена…

Войдя в штаб, Сарханов покрутил ручку телефона.

— “Сокол”? Товарищ первый? Говорит восьмой. Докладываю: обстановка разрядилась. Дан отбой. Да, полный отбой. Слушаюсь, - положив трубку, сел к столу. - Лена, устройте нам по кружке чая. Мне и ординарцу. Можете?

— Сейчас, товарищ подполковник.

У Лиды в котелке еще оставался кипяток; Сарханов, как бывало, погрел о горячую жесть кружки ладони.

— Помните Карелию? Наш экскурс на передний край? Фому Фомича Вильшанского? Павликова? Постникова?

— Все помню, товарищ подполковник, - у Лены от прилива вспыхнувшей вдруг нежности к этому пришедшему из первых ее фронтовых дней человеку защемило в груди. - Берегу талисман, который подарил мне Фома Фомич. Вот, - достала из кармана гимнастерки “курочку-рябу”. - В тот день погиб Петя Павликов…

Сарханов покатал на ладони до сих пор чуть пахнувший березой и дымом костра обточенный уголек.

— Умница был наш политрук. Большой души человек. Он не рассказывал вам, как при отступлении был ранен в грудь навылет? Ребята, бывшие его ученики, семьдесят километров несли Фому Фомича на руках. По грязи. Под дождем. Укрывали своими шинелями. Выходила его наш дивизионный хирург Наташа Рудава.

— О себе не рассказывал. Он рассказывал мне о вас.

— Что можно рассказывать обо мне! Рядовые поступки рядового командира, - Сарханов, крупно глотая, выпил сразу почти весь чай. - Вильшанский был не рядовой человек. Глубоко не рядовой. Это видишь, когда потеря уже случилась. В обычном течении вещей и событий вдруг разверзается невосполнимая пропасть. Таким не рядовым человеком был и старший сержант Родин.

— Был? - вся напряглась Лена. - Он умер?

— К сожалению, я не смог выяснить его судьбу, отправили далеко в тыл. Разве он не известил вас?

— Не известил. Еще чаю, товарищ подполковник?

— Нет, нам пора. Вы даже не представляете, Лена, с каким врагом мы имеем дело. Только впоследствии мир может увидеть фашизм во весь его рост… Краков взят нами, Краков почти цел. Но его могло не быть вообще. Кстати, в соседнем полку я встретил вашу подругу.

— Элю? Значит, она вернулась из госпиталя!

— Вернулась, - улыбнулся Сарханов. - И уже успела увеличить свой личный счет. Это сказал мне командир полка. С ней мы поговорили примерно так: “Слушаюсь!”, “Так точно!”, “Разрешите идти?”. Лучший снайпер, лучший боец в полку.

— Коса у нее сохранилась?

— Не заметил. Она в шапке была, как вы. Строгая девушка… Ну, до свидания, Лена. Встретимся еще, надеюсь.

Хлопнула дверь, качнулся в вихре сквозняков огонек коптилки, сделанной из снарядной гильзы - за окном уже поднялись сумерки. И тотчас, словно ждал этой минуты, протяжно зазвенел телефон. Львов поднял трубку. Лена издалека расслышала бьющийся в мембране голос Тихонова:

— Готовьтесь! Выходим через тридцать минут!

Засуетились писаря, складывая документы в ящики; Лида грузила на повозку кухонную утварь. С шумом и грохотом начал выстраиваться в колонну обоз. Где-то неподалеку, не видимые Лене, проходят батальоны и батареи… Все ли живы? Катюша? Стахов? Насколько бы легче было знать, что Женя жив. Или умер. Чем эта мучительная неизвестность…

Ко Львову один за другим подбегали связные с донесениями. Он, просмотрев, передавал их Солоду. Все Солоду… Но вот и Лене протянул листок:

— Ранен командир взвода Прибылов.

Один Прибылов! Только ранен!

Откуда-то появился майор Тихонов; обоз двинулся, заскрипел. Проследив движение подвод, Тихонов подъехал к штабной бричке.

— Аржавину пришлось хлебнуть огонька, остальные брали пленных, - сообщил он. - У вас тоже, говорят, шли бои?

— Сняли двух с костела.

— Они уже в штадиве. Если бы вы видели, как встречают жители Кракова наших! Сволочи фашисты, сколько людей замучили.

… Жаль, что они уходят. Лена так и не увидит Кракова, о котором не однажды читала в книгах. Но приказ есть приказ.


Дорога катится то вниз, в долину, то взбирается на очередной увал. Вокруг все те же поля, редкие рощицы, словно выписанные тушью на голубоватом снегу.

— Хороша земля! - крутит головой молоденький хлипкий Лысенко. - Чего не могут поделить люди? Хоть бы фашисты эти, ни себе, ни другим жить не дают. У нас в колхозе такие урожаи пошли перед войной, буряков по пятьсот центнеров с га снимали! А хлеба сколь!

У Лысенко худое вытянутое лицо с изогнутым носом, близорукие большие глаза изумлены раз и навсегда. Говорит он сразу обо всем, перескакивая с предмета на предмет, и все же речь его не лишена определенной внутренней связи.

— Эх, что за сласть - печеные буряки! А то еще узвар на буряках варят. Сухой фрукт всякий, груши, яблоки… Богато в нашей Харькивщине садов.

— Я бы соленых грибов поела. Страсть по ним соскучилась, - вставила свое слово Лида.

— Грибы - отрава, - убежденно возразил Лысенко. - У нас один солдат в Карелии поел их и помер. Буряки - это да, без обману!

Лена любит вслушиваться в разговоры людей, всматриваться в их лица. Ей кажется, что она понимает их чувства, во всяком случае, многое могла бы сказать им о них самих…

— Как сегодня, выспались? - прозвучал над ней веселый голос. Стахов! Вот уж не ожидала! А, может, наоборот, ждала?

— Выспалась. Нам повезло, в дом попали.

— Называется, дом! - Лида безрадостно покачала головой. - Одна комната с печкой, а народу битком. Спасибо, хозяйка-полька нас пожалела, указала куток. Под столом спали, а ноги под хозяйкину кровать вытянули. Зато в тепле.

— Может, подремлете? Могу устроить, - предложил Стахов.

— Кабы помягче были ваши насесты, а то сидишь на железе, за железо держишься, - махнула рукой Лида.

— Дремать да лясы точить - дело нехитрое, - не оборачиваясь, подал голос старшина. - Лишь бы работушка на ум не шла!

— Что? - спросил, подъехав к нему, Стахов. - Я не расслышал, что вы сказали, товарищ старшина.

— Нечего, говорю, лясы точить.

— Это вы мне? - поинтересовался Стахов.

Взгляд иссиня-серых глаз скрестился со взглядом угольно-черных, ушедших глубоко под лоб… И черные дрогнули.

— То я не вам, товарищ лейтенант, рядовой Самсоновой.

— Значит, на девушках зло срываете… Храбрости на это много не надо, - сказал Стахов и, ударив плеткой коня, поскакал назад, к батарее.

“Вот у меня и появился защитник”, - тепло подумала Лена.

Старшина промолчал, плечи его оставались каменными. Лида расстроилась:

— Теперь еще хуже будет. Старшина все одно на нас отыграется.

— Чего он такой нелюдимый, не знаешь?

— Откуда мне знать. Сроду слова путного не скажет. Попробуй, спроси, сразу взыскание даст.

— Какое же здесь взыскание? - рассмеялась Лена.

— Посадит на повозку, велит молчать всю дорогу… В Финляндии он, чуть что, под камень меня сажал. Щели были вырыты под камнями. А я все равно убегала.

— К Трошину?

— Ага, к нему.

— И он тебе обещал…

— Ничего он не обещал, - Лида крепко взяла ее под руку, пошла рядом. - Не хотела тебе говорить, да проговорилась. Ладно. Я знаю, он женатый. Дети есть. Кругом много холостых ребят, скажешь, почему я его выбрала? Этого объяснить не могу. Были ухажеры, да никто не прилег к сердцу. Семью его, не бойся, не разобью.


Небо перед ними пронзила красная ракета. Обоз остановился, мимо прошли батальоны, на рысях промчалась полковая артиллерия. Минометная батарея свернула по узкой проселочной дороге вбок, в лощину. Стахов отделился от нее, поскакал вперед, к высотке. Трошин - угадать его было легко по слишком прямой посадке в седле - оглядев лощину, что-то скомандовал. Ездовые торопливо отцепили передки, угнали лошадей. Минометчики стали устанавливать свои похожие на опрокинутые грибы минометы, подносить ящики с минами. Все делалось быстро и в то же время спокойно, словно не бой предстоял, а лишь репетиция к нему.

— Отвести обозы! - прокатилась команда. Скрипя и покачиваясь, повозки свернули влево, к одинокому, окруженному невысокой каменной стеной фольварку. Заведя лошадей за ограду, повозочные пристроились кто как. Старшина, укрыв своих коней попонами, натаскал Лиде дров, уткнулся в накладные. Лида повесила над огнем котел: подступал обед. Что бы ни случилось, еда должна быть приготовлена вовремя.

Лена подошла к ограде: до высотки оставалось километра полтора, фигуры солдат отсюда казались крохотными, было видно, как они бегут, падают, вновь бегут… Она впервые видела бой: ни в Карелии, ни в Финляндии, куда их направили после прорыва на Свири, не пришлось ей ни разу видеть открытого боя. Он казался из этой дали не страшным, как-то не верилось, что те, кто остался лежать черными пятнами на снегу, уже никогда больше не поднимутся… Слева, на батарее, звучали команды: “Правее ноль-ноль три, огонь!”, “Правее ноль-ноль десять, огонь!” Взвывая, улетали к дальнему леску мины. Ответных выстрелов не было. Вскоре минометы замолчали, и темная цепочка батальонов скрылась за высотой.

— Р-ра-а! - послышалось издалека. Короткий бой кончился; для Лены это было, как лента кино, а люди шли на смерть. “Хорошо, хоть быстро”, - вздохнула она с облегчением.

— Любуешься, младший лейтенант? - подошел к ней Солод. - Выбиваем гада. Скоро Германия, а там… В учителя опять пойдешь?

— Не знаю. Может быть, - Лена была душой там, за высоткой; вопрос Солода ее не удивил, люди еще в Финляндии, минувшей осенью, начали поговаривать о том, кто куда думает вернуться…

— Я даже во сне свой механический вижу, - тоже глядя в сторону замолкшего боя, сказал Солод. - И был-то всего нормировщиком, а без завода никак.

К поместью подъезжали один за другим штабные офицеры, наскоро обедали, торопились обратно. Подскакал адъютант командира полка лейтенант Панов, приказал Лиде:

— Приготовь поесть полковнику и майору Тихонову. Я заберу.

Повозки медленно выезжали на шоссе. Лена с любопытством оглядела прочные, каменной кладки, дома, сараи, амбары. Нигде ни души. Коренные жители встречают их с радостью, а немцы уходят, бросая со страху свое добро.

Дорога, дорога, не гладкая ты, не простая. Выструганные ветром снега взлохматились, почернели. И всюду серые островки трупов, стынущие мертвые тела. Навстречу попадались брички, в которых сидели раненые: их отправляли в медсанбат. Возле дороги, у самого леса, Катя Волгина перевязывала раненного в голову солдата; еще несколько человек ждали своей очереди.

В лесу топорщились брошенные орудия, повозки - немцы убегали в панике. На опушке, с той стороны, пять или шесть солдат рыли братскую могилу: еще кто-то из наших не дошел до победы…


Ночь-день, ночь-день. Полк упрямо двигался вслед за линией фронта, которая не менее упрямо грохотала все время где-то впереди, примерно на одном и том же расстоянии: немцы на их участке отступали почти без сопротивления, а справа и слева шли бои. Однажды полк вырвался вперед настолько, что сосед справа, приняв полковую колонну за отступающих немцев, обстрелял ее из пушек. К счастью, мгновенно сработала связь.

… Вспыхивали впереди одна, две, три красные, зеленые, желтые ракеты: это означало, что походная головная застава полка наткнулась на противника, и тогда уходили вперед рота или батальон, или разворачивался весь полк, отодвинув назад обозы. Лена, принося Тихонову документы на подпись, с интересом поглядывала на планшет, который начальник штаба клал на колено, чтобы удобней было подписывать: сквозь целлулоид просвечивала карта.

— Хочешь знать, где идем? - спросил однажды Тихонов. - Татры.

Так вот почему дорога вьется со склона на склон… Леса возле нее стали темней и выше, колеса бричек, скользя по асфальту, высекают у кромки искры из серых камней.

И снова поля. Бои уже беспрестанны: приходится очищать от врага каждую пядь земли. Сколько они идут, неделю, больше? Сколько им еще идти, без отдыха, в постоянной тревоге, по застуженной январской земле, оставляя за собой бессчетные братские могилы?

И вновь услышала Лена от Тихонова:

— Вот она, Верхняя Силезия. Помнишь из географии? Крупнейший каменноугольный бассейн.

Сплошные города, городки, поселки, села. Мрачные, полупустые, разрушенные поселки и города. Над развалинами плыл едкий смрад войны. Молчали заводы и фабрики, безлюдье мертвило шахты.

Пути, казалось, не будет конца. Полк редел, а схватки с врагом становились все чаще и чаще.

Но как-то, уже ночью, Лена почувствовала: полковая колонна повернула вправо. На повороте торчал столб со стрелкой указателя. “Катовице”, - разобрала Лена немецкие буквы. Они идут на Катовице… Это известный город, центр Верхней Силезии, настолько-то Лена помнила географию. Будут выбивать из города немцев? Но почему тогда полк не развертывается к бою? Ведь до Катовице недалеко, на указателе обозначено совсем немного километров…

Все так же, колонной, завершил полк эти немногие километры. И лишь вступили в город, колонна расслоилась: батальоны двинулись каждый в своем направлении, за ними пошла артиллерия, обозы. Ночь становилась все глуше, студеней. Лена ни о чем не думала, кроме одного: скорей бы попасть на место. Сколько сегодня прошли километров - сорок, пятьдесят? Ведь есть же в этом темном, не очень побитом войной городе место и для них!


Глава третья.


Каменной твердью нависал в темноте дом. Вслед за Львовым Лена поднялась на второй этаж; Львов толкнул первую попавшуюся дверь, зажег спичку. На миг высветилась просторная, с ковром на полу, комната.

— Толстых, огня! - крикнул Львов. Вновь чиркнула спичка, Толстых зажег стеариновую плошку. Тусклый, неверный затрепетал свет. Массивный диван укрыт ковром. На стене тоже ковер, по нему развешано диковинное оружие. На окнах тяжелые шторы.

— Где же выключатель? - сказал, светя плошкой, Толстых. Странно он выглядел на фоне всех этих ковров - худой, усталый, в поношенной стеганке и грубых кирзовых сапогах.

— Света может не быть, - пожевал губами Львов. - В городе шли бои. Оба полка нашей дивизии помогали выбивать немцев. Нам очищать остатки и нести комендантскую службу.

— Значит, мы здесь остановимся?

— Дня четыре отдохнем. Пополнение получим.

Лена села на ящик с документами: отдых! Передышка после бесконечного марша! Толстых, посветив во всех углах, повернул выключатель - комнату залил неправдоподобно яркий, почти не смягченный причудливой люстрой электрический свет.

Все еще не опомнившись, Лена глядела на представшее перед ней диво. Старинная мебель с атласной обивкой. Громадные, во всю стену, зеркала. Пуфы, диванчики, стеклянные горки с хрусталем…

— Генеральская квартира, - солидно пояснил Толстых. - С собственным дизелем про запас. Ребята углядели.

— Немецкий генерал тут жил, Шпеппер либо Пепфер, не разобрал, - сообщил, входя, Солод. - Остался только генеральский кучер, поляк. Хозяева велели ему добро сохранять. Чудилы!

Составив ящики с бумагами в угол, писаря легли прямо на полу, на мягкий толстый ковер. Лене достался диван. Она сбросила сапоги, окунулась головой в расшитую шелком подушку. Толстых, проходя, накрыл ее краем свисавшего с дивана ковра. Лена согрелась, но сон куда-то исчез. Писаря мирно похрапывали, Львов на дальнем диванчике выводил носом прерывистые рулады. Здесь жили фашисты, звучали их голоса, шаги… Лене стало душно, отбросив ковер, она села. Этот дом могла разрушить бомба, спалить пожар. Он уцелел, более того, сохранил все свое великолепие. Страшное великолепие, возведенное на слезах и крови. “Полмира надо было обездолить - отнять, ограбить, выгнать и убить, - жгли мозг, не давали уснуть словно горящие в темноте строки. - Свою берлогу барахлом набить - для деточек? для крыс? Для моли? Чтобы самим, как крысы, убежать, спасая продырявленную шкуру, забившись где-то в щели, молью стать…” Она вдруг запнулась на рифме к слову “шкуру”, минуты две поискала созвучие, и сразу мгновенно, провалилась в глубокий беспамятный сон.


Наутро первым делом комнату освободили от мебели, притащили откуда-то канцелярские столы. Великолепие гостиной исчезло, а вместе с ним - неприязнь к этому чужому, слишком уж вылощенному и выхоленному дому. Лена, чувствуя, что отдохнула, что хочется как следует поработать, не спеша разложила документы, налила в непроливашку чернил.

— Товарищ младший лейтенант, а мы для вас помещение присмотрели, - сказал, передавая ей почту, Толстых. - Красивая спальня. Ничего трогать не стали, пусть, думаем, младший лейтенант хоть пару ночей как следует выспится.

— И на диване хорошо, - махнула рукой Лена.

— Дивана теперь не найдете. Вы идите, гляньте вот сюда…

Полукруглая очень светлая комната. Белая атласная софа, полированное трюмо и шкаф… Лена постояла на пороге и отправилась за свой стол: ее ждали куда более важные дела, чем разглядывание чужой нарядной спальни.

В городе - через открытую форточку было слышно - потрескивали выстрелы: батальоны очищали подвалы и чердаки от прячущихся там фрицев. Внизу, на первом этаже, шла обычная деловая суета, к командиру полка приходили и приезжали верхом офицеры. Собрав документы на подпись, Львов послал Лену вниз. На лестницах - плюшевые дорожки. Паркетные полы. Кабинет, где поместился полковник, обтянут кожей. Массивные в тон стенам, кресла и стол…

— Подхожу я к генеральским апартаментам? - весело встретил Лену чисто выбритый, в свежем кителе Порфирьев. Впрочем, он был всегда чисто выбрит и аккуратно одет. - Как, товарищ делопроизводитель, ваше мнение на этот счет?

— А ваше, товарищ полковник? - рассмеялась Лена.

— Пожалуй, не очень. Во всяком случае, эти слоны не в моем вкусе, - толкнул он ногой одно из кресел. - Мы с женой до войны буквально жили на чемоданах, такова судьба военных… А за войну привыкли на шинели спать, шинелью укрываться.

— Мне тоже было как-то не по себе. Роскошь-то награбленная, - знобко повела плечами Лена.

— Ничего, мы с вами доживем еще до своей, не награбленной, - пошутил полковник. - Давайте, что там у вас.

— Почта. Наградные листы.

— “Майор Аржавин Сергей Яковлевич… орден Отечественной войны второй степени…” - полковник пробежал глазами реляцию. - Что ж, все правильно. Аржавин бесстрашен, зря людьми не рискует. А это кто? “Старший сержант Холенко… убил в рукопашном бою трех немцев… орден Красной Звезды…” Точный у вас подсчет, - усмехнулся он. - Заслуга Холенко не в том, сколько он заколол немцев, а что в трудный момент не дрогнул и отделение удержал на месте. Что там еще?

— Представление на очередное звание старшему лейтенанту Трошину.

— Минометчики молодцы. Трошин заслужил капитана, - проговорил полковник, подписывая бумаги. - Но почему задерживает Львов представление Стахова? Я не раз напоминал: Стахов старший на батарее, отлично показал себя в боях. Пусть оформит немедленно.

— Слушаюсь, товарищ полковник.

Порфирьев поднялся с кресла, подошел к окну.

— Катовице… - сказал, барабаня по стеклу пальцами. - Красивый город. Нужно, понимаете, нужно, чтобы лучшее, глубоко национальное осталось неизменным… чтобы Польша всегда была Польшей, а Россия Россией… Как вам заграница, нравится?

— Дома лучше, товарищ полковник.

— Наша дорога домой, как в песне поется, лежит через войну. Жена прислала фотокарточку сына. Когда уходил, ему не было года. Сейчас - здоровенный парень. Хотите посмотреть?

С фотокарточки улыбался круглолицый скуластенький мальчик, точная копия самого полковника.

— Жена пишет: на ночь больше не завешиваем окон. Не верится, что война ушла навсегда. Скорей бы победа!.. Когда мы поженились, я был шофер, она студентка. Не имели ни кола ни двора, но жили весело… Что ты, майор? - обернулся он к вошедшему Тихонову.

— Цент города проверен, товарищ полковник. Саперы снимают мины.

— Много мин?

— В основном на пути проезда.

— Вы свободны, Лена, - взглянул на нее полковник. - Как на окраине, майор? Краснов справится без артиллерии? Может, подкрепить?

— Справится. Скопление небольшое, держаться им нечем. Сами сдадутся, выхода у них нет.

Значит, еще идет бой… В одном городе, на одной и той же улице, рядом - война и мир. И так будет, пока все не кончится. Пока не рассыплется пеплом взорванный мужеством лучших, сдавленный мощью и правдой черный свиток войны.


Обед Лида сготовила поистине генеральский: в подвале было полно запасов: мука, жир, фрукты… Возвращаясь из кухни, Лена заглянула в белую спаленку: кто тут жил? Жена генерала, дочка? Приоткрыла дверцу шкафа: сколько платьев! Короткие, на подростка, пожалуй, как раз на Алевтинку, сестричку Лиды. Вот бархатное, а вот плиссированное, с матросским воротником. А вот кружевное…

— Рассматриваете трофеи, Леночка? - услышала она знакомый вкрадчивый голос. - Лучше кружева, хотя и панбархат ничего… - на пороге стоял Лохов, Василий Егорович Лохов, зачем-то, видимо, явившийся в полк из финчасти дивизии. - Красота! Это вам не серая Россия!

— Но ведь вы живете в этой серой России, - тихо сказала Лена. - Воюете за нее.

За два с лишним года, что она служила в бригаде, переформированной затем в дивизию, Лена видела Лохова раз пять, не больше, чаще всего совершенно случайно. Вероятно, было в этом человеке что-то хорошее, раз его ценили по службе, могла любить Валя… Однако Лена каждый раз при встрече с ним испытывала чувство неприязни.

— Ах, Леночка, вы все слишком серьезно воспринимаете! Это единственный ваш недостаток! - слащаво заулыбался Лохов. - Что хорошо, то хорошо, не станете же вы доказывать обратное. Полагаю, вам весьма подойдет это платьице. Перешить, отпустить…

— Мне? - удивилась Лена. - Почему мне?

— Ну, а кому же? Вы теперь хозяйка этой благодати, - развел руками Лохов. - Не возьмете, солдатня все равно выметет, выбросит.

— Пусть выбросят.

— Ну, это уж вы притворяетесь, - нахмурился Лохов. - Дома жены, дети разутыми, раздетыми ходят, а мы будем такими вещами швыряться. Ну, если вам не нужно, тогда другим… Хотя бы вот это, - он снял кружевное платье. - Валечке, полагаю, очень понравится.

Лена смотрела, как жадно и нетерпеливо сминал он в руках эту чужую, в обычной жизни, наверное, очень дорогую вещь. Лохов, наткнувшись на ее взгляд, бросил платье назад в шкаф.

— Что вы, Леночка, - забормотал он. - Это же шутка.

Лена ушла, чтобы не видеть его. За время боев она успела осознать, что там, где гибло столько людей, вещи теряли какие бы то ни было значение. Действительно, все это богатство будет выброшено, сметено. Но подбирать тряпки… Будь ее воля, она ни за что не допустила бы подобных людей сюда, в чужие края. Ни за что! Но разве сейчас до лоховых? Разве до них!

Принесли почту, Лена получила письмо от Люси Смирновой. Год работала Люся в редакции литературным сотрудником и весь год бомбила Лену отчаянными письмами: вечно она сомневалась в себе, в своих способностях, проклинала газету и уже не могла отстать от нее. “Это какая-то сладкая каторга, - размашисто, по два слова в строке, вопила она. - И втравила меня ты, Елена, со своими сентиментальными бреднями. Спасибо, что втравила, разве прежде я имела хоть какое-либо представление о жизни? Ни черта! Эта работа затягивает целиком: тут все надо отдать, или ничего, я готова отдать это ”все“, но в чем оно состоит? Кстати, передай очередной привет моему милому Гоше, под эгидой которого ты в данный момент воюешь. Помнит ли он еще меня? Каждый раз я задаю тебе этот вопрос и ни разу не получила ответа. Я не шучу, Елена, что-то в этом Гоше задевает меня. Чем-то он накрепко въелся в мою память. Передай ему это, хорошо?”

Львов уже давно косился на Лену: когда она получала от Люси письмо, Львов всегда посматривал на нее вот так, искоса. Лена сама сказала:

— Опять вам привет, Николай Петрович. Пишет, что помнит вас. Спрашивает, помните ли вы.

— Да помню я, помню, - с досадой сказал Львов. - Она ведь Гошей меня зовет? Дернул тогда черт назвать не свое имя.

— А вы напишите ей, что и как.

— То-то и оно… Как напишешь? Еще в редакции дурака свалял, заявил: мы с вами незнакомы. Может, она смеется. Не знаю, не знаю.

Львов, старый холостяк, побаивался женщин.

— Ладно, я объясню, - сказала Лена. - Разрешаете?

— Нет, это ни к чему. Лучше я сам. Вы отвлеклись от дела, младший лейтенант, нужно срочно переписать вот эти реляции. И пакет приготовить в штаб дивизии.

Лена улыбнулась про себя - и это характерно для Львова, обязательно свернуть в острый момент на что-либо канцелярское.


Лишь к концу дня, выполнив самое срочное, смогла Лена отправиться на розыски Кати Волгиной: давно не встречались, соскучилась. Нашла ее батальон, сказали: Катя в санроте. Явилась в санроту, говорят: только что была, нет уже. Кто-то из девчат подсказал:

— Рыженький Кустик в прачечной бинты стирает, Катя у нее.

Действительно, Катя и Таня Осокина, вихрастая рыженькая медсестра, сидели на скамье в прачечной, свертывая высохшие бинты.

— Лена! - обрадовалась Катя. - Я уже собиралась у комбата к вам в штаб отпрашиваться. Садись. Мы вот с Рыженьким Кустиком вспоминаем, как отступали в сорок втором, как выходили из окружения. Сейчас какое время настало: все вперед и вперед.

— Раненых много было сегодня? Вы же били фрицев там, на окраине.

— Сдались уже. Никто не ранен. Вот позавчера под Глобице пришлось туго. Много было тяжелых.

— Сама небось за ними лазила? - сказала Таня. - Чего твой Грунин глядит? Санитаров, что ли, нет у вас?

— Хватило и санитарам, и Грунину.

— Перевелась бы к нам в санроту, давно предлагают…

— У вас легче?

— По крайней мере, не под огнем.

— Это сейчас. А вспомни Калининский фронт, Тернополь… Нет, Таня, из своего батальона я никуда. В батальоне Юра мой служил. Тут он погиб. И комбат наш, Краснов, маленький да удаленький. Дружно у нас в батальоне. А твой Стахов как, Лена?

— Почему мой?

— Не красней, смешной ты человек. Павел дружил с моим Юрой. Делится всем по старой памяти. И о тебе рассказывал, как подвозил на миномете, чем грубо нарушил уставные правила.

— Я не знала…

— Успокойся, он не только тебя пожалел, - рассмеялась Катя. - Вон Таня подтвердит, как спасал нас Павел в трудных переходах. Идем, идем за бричками, где раненые лежат, ноги отваливаются. Дождемся батарею: подвези, Павлик! Садитесь, скажет, только уговор: петь все время. Песни он любит… Полковник подъедет, бывало: что у тебя, Стахов, батарея или санрота? Посмеется, а нас не сгонит. Стахов, Лена, парень надежный. Не обманет и не предаст, - Катя обняла их обеих за плечи. - Это ведь он Таню Рыженьким Кустиком прозвал за ее непокорные вихры. Таня у нас - исключение, ее жених домой с фронта ждет, завалил письмами… как ни рвется на войну, броню не снимают. Понятно же, на почтовом ящике работает… Счастливые вы, девчонки, любят вас хорошие хлопцы.

— Грунин тоже хороший и любит тебя, - заметила Таня.

— Сеня Грунин славный. А любит… После гибели Юры все для меня только братья. А ведь здорово, девчата: сидим тут, про любовь говорим, будто так и надо. Помните, в начале войны? Все виделось по-другому. Сейчас, как границу перешли, легче стало и жить, и дышать…

— Сержант Осокина, к начальнику! - раздалось за дверью. Таня вскочила:

— Меня, девочки, я побежала.

— И мы пойдем, - поднялась Катя.

Они вышли на широкое, выложенное узорной плиткой крыльцо. Подкатила черная легковая машина, из нее выглянул Стахов:

— Девчата, я за вами. Трофейная. Хотите, покатаю?

Лене вдруг стало радостно-радостно. Словно на летнее солнышко вышла, словно от костра теплом полыхнуло…

— Покатай, - разрешила Катя. - О, да у тебя яблоки! - воскликнула, открыв дверцу легковушки. - Откуда они в январе?

— Мы разместились в гостинице, там еще табличка висела: “Только для немцев”, - усмехнулся Павел. - Драпали фашисты, все бросили. Так что у нас пир на весь мир. Заглянем?

— Мы лучше тут, - сказала Катя, аппетитно надкусывая яблоко. - Садись, Лена. Подбросьте меня до батальона.

Молоденький шофер ловко повел машину по узким, загроможденным обломками, улицам. Лена жадно смотрела в окно: какие необычные дома, темные, вытянутые вверх. Мрачная архитектура. А, может, таким город кажется потому, что всюду чернеют пожарища.

— Слышали сообщение, девчата? Войска Первого Белорусского перешли границу Германии. Окружен Кенигсберг! Почему вы не берете, Лена? Возьмите, - протянул ей яблоко Павел.

Лена погрела холодное яблоко в ладонях.

— Скорей бы все кончилось.

— Теперь уже недолго. Как говорит наш комбат, пока шишка не поспела, с елки не свалится, - рассмеялся Павел. Он сидел вполоборота к Лене, густые щеточки ресниц оттеняли смуглоту щек, серые глаза искрились задором.

— Хорошо с вами, да вот и мой батальон, - сказала вдруг Катя. - Остановитесь. Счастливо посмотреть Катовице!


Машина кружилась по узким улицам, придерживаясь пути, вдоль которого стояли дощечки с надписью: “Мин нет”. Кое-где встречались саперы со щупами и миноискателями в руках. Лена приглядывалась к ним: нет ли кого из бывшей их роты? Но лица были незнакомые.

— Нравится город? - спросил Павел.

— Города, наверное, надо смотреть не в войну.

— И не зимой, - сказал, круто разворачивая машину, шофер. - Я на стройках работал, знаю. Пока стройка идет, кругом черт те что наворочено. Попадешь на это место эдак через год, летом, вовсе другая картина.

— И здесь через год будет другая картина, - Лена протерла рукой запотевшее стекло. - Неужели люди забудут все это?

— Забудут. На то и люди, чтобы забывать, - сказал шофер.

— Нет, Рындик, вряд ли, - Павел достал папиросу, помял в пальцах. - Я вот никогда не забуду, как мы отступали в сорок первом. Миномет на санях был. Речку проскочили по льду, у берега лед обломился, но кони вынесли… Щеглов тогда погиб, командир расчета. Пока мы грузили минометы, отбивался гранатами.

— У нас в саперной роте был командир отделения… Тоже гранатой. Я когда-нибудь вам расскажу, - Лене подумалось вдруг, что Павел должен узнать о Жене, он поймет ее, именно он. Ненароком глянув в окно машины, она неожиданно для себя закричала: - Подождите! Остановите! Я выйду!

— Останови, - сказал Стахов бойцу.

— Спасибо, - Лена поспешно выскочила на асфальт, крикнула вслед заворачивающему за угол офицеру: - Саша! Товарищ старший лейтенант! Подождите!

Машина, фыркнув, отъехала. Лена оглянулась, жалея, что так плохо рассталась с Павлом, но Саша, уже подбежав, сжал ее руки:

— Лена! Вот не думал, что мы когда-нибудь встретимся!

— Нам встречаться с тобой еще тысячу лет, - сказала она счастливо. - Правда, Сашок? Я ужасно рада, что тебя увидела. Все смотрела, нет ли знакомых. Наши есть?

— Один взвод. Мачурин, Русских. С той стороны, - показал рукой Саша. - Там еще мины. Сарханову полковника присвоили.

— Знаю. Видела его в Кракове. А батальоном, значит, Бондарев командует… Передай ему от меня большущий привет.

— Передам! А Гитлер-то, чувствуешь? Идет к полному краху. Вроде Суллы, который тоже установил военную диктатуру и погорел. Вот что значит не учитывать уроков истории!

— Подожди, Саша, в каком веке жил твой Сулла?

— В первом или втором до нашей эры. Римский диктатор. А что?

— Ничего. Узнаю тебя, вот и все. Неисправимый ты человек, Саша Наумов. Неужели с тобой нельзя поговорить раз в два года, не забираясь в глубь веков?

— Можно. Спрашивай, что тебя интересует. Буду отвечать.

— Расскажи, как Мачурин, Русских… Мотыльков. Бурхан. Ох, до чего хотела бы я всех повидать!

— Мачурин награжден орденом Красной Звезды. Русских получил Славу третьей степени. Волосы все такие же, что пшеница. Мотыльков по-прежнему спит, где только может. Но не на посту. А Бурхан… варит саломату из сои, как ты научила.

Лена слушала Сашу и вспоминала Карелию, прокопченные сырые землянки, быстрый говорок Постникова. Вспомнила метельную ночь, смытые пургой фигуры минеров, уходящих на передний край. И смутную тень, мелькнувшую мимо ее двери. Как ругал себя, отправляясь вдогонку за Сашей, Сарханов, и как потом Саша неделю молча лежал на своем топчане. Сорвался, не выдержал трудного ожидания, самовольно сбежал на фронт… Вместо героизма проявил слабость.

Шинель у Саши расстегнута - разогрелся, лазая по развалинам за своими саперами. На кителе - медали, ордена. Лена не стала считать их, не стала расспрашивать - Саша воюет не хуже других. Все было сделано правильно в ту метельную ночь.

— Ну, до следующей встречи, девушка в шинели, - крепко пожал ей на прощание руку Саша. - Спасибо тебе за все доброе!

Уходя, он оглядывался на нее, пока не свернул за угол. Сунув руки в карманы шинели, Лена пошла по направлению к штабу. Ребята о ней вспоминают. А о Катюше помнят ребята, которых она вынесла ранеными из-под огня? О Тане - Рыженьком Кустике, Наташе Рудаве, о других девчатах, что терпеливо сносят все тяготы войны?

“Над страной любимой ветры зашумели, - сами собой стали слагаться стихи. - Ветры зашумели и дожди. У меня товарищ, девушка в шинели, девушка в шинели - ты. В бой иду и знаю: ты со мною рядом, от беды по-сестрински храня. Ранят - не пугаюсь пули и снаряда, вынесешь меня из-под огня. И когда с победой возвращусь обратно, возвращусь на родину к себе, вспомню я с любовью о подруге ратной, девушка в шинели, о тебе”.

Катенька, это твои стихи. Тебе их посвящаю.


Лида жарко натопила плиту, воды было сколько угодно, они вдоволь помылись, все перестирали. Поужинав жареными пирожками, блаженно улеглись обе в одну просторную кровать, что стояла в маленькой комнате возле кухни.

— Что-то дома теперь? - помолчав, проговорила Лида. - Галинка, пишут, болеет. Сердце, как было у тяти.

— Мне она об этом ни слова.

— Разве пожалится! Сыночка у мамы оставила. Легко ли маме, столько маленьких. Больно я по всем соскучилась.

— Сегодня я тут платья видела красивые. Как раз на Алевтинку.

— Какие у нее платья! Поди, мои донашивает. Разве в одежде счастье!

Лена прильнула к ее плечу:

— Скучаешь по своему Трошину?

— Присылал он бойца, не пошла я. А завтра сбегу. Ужин раздам и сбегу. Пусть старшина хоть три взыскания дает.

— Я запрусь в комнате, скажу, что мы спим.

— Его не обманешь. И сама, поди, сбежишь. Тут тебя лейтенант Стахов искал.

— Не нужно мне это, Лида. Не получится у меня ничего.

— Женю все вспоминаешь?

— Не вспоминаю, помню. Всегда. Такая уж я есть, видно: войдет человек в сердце, и все, не могу забыть. Вальку Тимохина помню, будто вчера на гулянке мы с ним ссорились, по росным лугам бродили. Папу твоего помню, любил толченый лук со сметаной. Ни к чему это вроде, а помню. Хлеб беру, мама твоя перед глазами, двойнята, что рожь по колоску собирают. Витьку помню, жениться на мне обещал. Другие есть памятки, - сев в постели, она взяла свою полевую сумку, встряхнула над одеялом. - Вот последнее письмо Вити. Мы ведь идем по родной для него земле, Лида, мать-то у него из Польши была… А это кружево вязала Маруся Попова, с нами на фронт ехала. Хохотунья! Немец застрелил ее, с самолета, кружево я подобрала. Это курочка-ряба, наш политрук Вильшанский мне подарил, сам из уголька от костра выточил. А вот фото Пети Павликова, был у нас в роте молоденький боец, погиб. Это - ноты, Женя музыку на мои стихи написал…

— Его-то фотографии нет?

— Нет.

— Бережешь это, возишь. А потом куда?

— Просто буду хранить. Должно же что-то оставаться от людей.

— Может, напишешь когда обо всем. Ты сумеешь.

— Не знаю, Лида. Ничего не знаю.

— А любви не бойся. Что нравились парни, разве беда? И мне, может, тот же Витька Герасиков когда-то нравился. Придет судьба, ни у кого не спросишься. Значит, еще не пришла. Спать давай.

Лена убрала все назад, в полевую сумку, потушила свет. Значит, судьба не пришла… “Военная или гражданская, ты поджидаешь меня?” - вспыхнула строчка и угасла. Почему-то представился Стахов, они идут, взявшись за руки, среди высоких берез. И он смотрит на нее ласково-ласково… Лида тихонько лежала у стены, похоже спала. Быстро заснула, достается бедной. Нежность прилила к сердцу Лены, она осторожно погладила подругу по лицу и отдернула пальцы: щеки Лиды были мокры от слез.

Так они лежали рядом, молча, слушали шорохи и шумы чужого огромного дома. Пока не заснули.


Глава четвертая.


Полк на марше.

Растаял вдали древний город с его островерхими крышами. Ровные поля сменяются перелесками, цепи некрутых холмов - приречными поймами. Всюду на указателях немецкие надписи. Рейх. Новая фашистская империя. А земля польская, отныне возвращенная ее исконным хозяевам земля.

Среди бойцов волнение: ходят рассказы о том, что творили немцы в Освенциме. Это концентрационный лагерь неподалеку от Катовице. Еще в Катовице узнали о найденных там горах пепла и человеческих костей. А теперь…

— Это же ни один зверь того не сделает, ни одна тварь не додумается - резать людей живьем для опытов! - горячился, шагая следом за бричкой, Лысенко. - Какой же карой отвечать им за это? Убивать всех подряд?

— А если не фашист в ряду попадется, тогда как? - хмуро возражал Толстых.

— Все, кто с ними, ясно, фашисты.

— Ясно да не ясно, - еще сильней хмурился Толстых. - Они и своих в лагерных-то печах жгли. Не каждый немец - зверь. Моя сестра писала, что фриц, который у них жил на постое, хлеба втихаря им давал. Убивать надо того фрица, или как?

— Чьих детей немцы хлебом кормили, не знаю. Моих пулями, от так, - зло кинул с высоты брички старшина.

Все замолчали. Быть может, товарищи знали о трагедии Почикайло, но для Лены это было открытием. Вот почему он такой.

И снова городки, села, поселки, порой даже не отмеченные на карте. Короткие, внезапные бои: враг отходил, видимо, рассчитывая на какой-то рубеж впереди, где он может закрепиться, стать.


Однажды на рассвете в небо взлетел целый сноп ракет; батальоны стали разворачиваться прямо с марша. “Оленцын”, - услышала Лена название села, возле которого предстоял бой. В нескольких километрах от села Одер, за ним - Германия.

Штаб полка обосновался в просторной хате, приютившейся на склоне оврага. Строевой части отвели меньшую комнату; в большей расположились полковник и Тихонов со своими помощниками. Возле хаты засновали связные, Лена увидела знакомых разведчиков. Полковника вызвал комдив, затем Порфирьев собрал старших офицеров у себя. В приоткрытую дверь доносились обрывки фраз, со своего места Лена видела Трошина: сжав узкие губы, сидя прямо, как будто к его спине была привязана доска, он внимательно слушал то, что говорил полковник. Рядом с ним нетерпеливо ерзал на скамейке Краснов; комбат-три вечно спешит, вечно ему некогда. Сутулый пожилой Аржавин озабоченно хмурил клочковатые брови.

— Внезапно прорвать укрепления… любыми средствами, не щадя сил, - слышала Лена твердый голос полковника, - … обходные маневры… учесть все возможности…

В окна весело билось солнце, на плите вкусно поплевывал кипятком чайник. Солод, нагнув иссеченную морщинами шею, аккуратно выводил на бланке столбики цифр. Толстых окунал печатку в разогретый сургуч, штемпелевал пакеты. На миг Лене показалось, что никакой войны нет, что собравшиеся в соседней комнате люди обсуждают не то, как успешнее выиграть предстоящий бой, а какие-то иные, мирные проблемы. Словно спеша отрезвить ее, за гребнем оврага взорвался снаряд, потом др